ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

ВЯЧЕСЛАВ БОНДАРЕНКО

ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

Роман

25

Иван Панасюк, март 1916 года, Действующая армия, Западный фронт, близ озера Нарочь

К ночи дождь усилился. Ледяной, противный, словно дело происходило в октябре, а не в марте. Снег медленно отступал под напором дождя, но не сдавался. Он лежал здесь с октября, привык, здесь всё было подвластно снегу. И он оседал, делался крупитчатым, колючим, липким, но не уходил окончательно. Словно встретились и боролись две одинаково враждебных человеку стихии – зима и осень…
— Панасюк, — окликнули Ивана изнутри блиндажа, — что вы там холод напускаете? Не накурились еще?.. Возвращайтесь, без вас одиноко.
Иван, усмехнувшись, выбросил окурок в лужу, плотно прикрыл дощатую дверь, повесил на гвоздь мокрую от залетавших внутрь дождевых брызг шинель, которую надевал внакидку. Курить можно было и в офицерском собрании, но он нарочно выходил наружу, чтобы немного проветрить голову от мыслей и чувств, которые накопились за последние три дня. В крохотном «предбаннике» взглянул на себя в осколочек зеркала, который денщики присобачили на бревенчатую стену. Красота, нечего сказать!.. Мешки под глазами, красные от усталости глаза, немытые три дня волосы. Лицо было серым после недавней болезни, Иван неделю валялся с тяжелой простудой, да и сейчас еще покашливал. «Надо бы побриться», — подумал он и тут же забыл об этом.
— Ну что, господа?.. Давайте еще раз помянем наших друзей, которые навсегда остались сегодня здесь, между озерами Вишневским и Нарочью… — Плотный, со щетинистыми усами здоровяк, поручик Михаил Гефсиманский, со знаками Симбирского кадетского корпуса и Александровского военного училища на кителе, разлил по металлическим кружкам вино. – И сегодня, и вчера, и позавчера… А завтра или послезавтра останемся мы, и уже кто-то другой, из другого полка, который придет нам на смену, будет сидеть тут и радоваться жизни…
— Михаил Евграфович, ну что-о вы опять завели, право слово! – поморщился тонкий, красивый подпоручик, уроженец Люблина Юлиан Эйсмонт. – Всё в руках Божьих. Суждено – выживем, не суждено – нет… А разводить вот эти антимонии перед боем, это, знаете ли…
— Фило-о-ософ, — пьяно ухмыльнулся Гефсиманский. – Сразу видно шпака из бывших студентиков. И поляка к тому же.
Эйсмонт поморщился, но смолчал. Гефсиманский был из последнего довоенного выпуска 1914-го, гордился своей принадлежностью к кадровому офицерству и не упускал возможности «пнуть» офицеров военного времени, к которым относились Эйсмонт с Панасюком. В частности, подчеркнуто был с ними на «вы», несмотря на то, что с остальными кадровиками-субалтернами был на «ты». Правда, Панасюка он шпынял всё же гораздо меньше, поскольку признавал в нем кадета, знал об истории с Виленским училищем и побегом из плена, да и крест Святого Владимира 4-й степени с мечами и бантом внушал уважение. Кроме того, Иван пару раз так «срезал» Гефсиманского в ответ, но другие офицеры в буквальном смысле слова аплодировали.
— А вы что думаете на эту тему, Иван Павлович? Тоже скажете, что на всё воля Божья?
Иван молчал. За три дня в роте остался один взводный унтер из четырех, три младших унтера из шестнадцати, пять ефрейторов из двадцати и сорок семь строевых из ста восьмидесяти – итого пятьдесят шесть человек нижних чинов. Из пятерых офицеров уцелели трое: два ротных субалтерна – он с Гефсиманским — и начальник пулёметной команды Эйсмонт. В других ротах потери были такими же, из батальонных командиров двое погибли, двое были ранены. Тяжело ранен был и комполка полковник Джеваев. В тыл полк при этом не отводили; говорили, что начдив недоволен результатами атак. Погибших поминали каждый день, выпивали понемногу, но сегодня Гефсиманский что-то разошелся – сидели уже второй час. «Может, он предчувствует свою гибель?» – подумал Панасюк. Такое на фронте бывало, и не раз.
— Пожалуй, поддержу Эйсмонта. А еще вспомню Лермонтова. «Герой нашего времени», помните, там был такой драгунский капитан? Он перед дуэлью говорил Грушницкому: «Натура – дура, судьба индейка, а жизнь копейка»…
— А-а, Лермонтов, — брезгливо махнул рукой Гефсиманский, — стихи вместо службы. И вообще, ерунда всё это, туман.
— Что именно?
— Да всё, что мы учили в корпусах и училищах. Грушницкий, Печорин… Какое это имеет отношение к реальности? Вот она, реальность, — Гефсиманский ткнул рукой в направлении двери, — дождь со снегом, талая вода под ногами, три офицера и шестьдесят солдат в роте, а впереди – пятьдесят рядов германской проволоки. Вот где судьба-индейка!.. И вы всерьез надеетесь обмануть ее?..
Панасюк помолчал, откашлялся, пригубил сладкое вино. То, что он увидел здесь, у Нарочи, действительно пока что превосходило по жестокости и ужасу всё, что он видел на войне раньше – и Восточную Пруссию, и Ковно. Полк наступал «в лоб» на германские проволочные укрепления и пулемёты, наступал то под мокрым снегом, то под ледяным дождём. Температура воздуха то поднималась, и тогда цепь проваливалась по пах в талую воду, то снова падала – и тогда солдаты скользили и падали на ледяной корке. Каждое снежное поле грозило обернуться на деле слегка подмерзшим озером или болотцем. Каждая сажень была пристреляна германскими пулемётчиками и артиллеристами. И как при таком раскладе прорвать полосу обороны противника, Панасюк себе не представлял. Вряд ли представляли себе это и командир его полка, начальник дивизии, командир корпуса, командующий армией. А может быть, и сам главнокомандующий армиями Западного фронта генерал от инфантерии Эверт этого не представлял. К тому, что война – это часто цепь плотно взаимоувязанных бессмыслиц и нелепиц, которые часто не складываются ни в какой внятный результат, а ведут просто к потерям, Панасюк уже привык…
— А помните, каких пленных мы брали еще неделю назад? – задумчиво произнес Эйсмонт. – Подавленных, угрюмых… Они считали, что война Германией уже проиграна, что в случае прорыва обороны будут уходить на линию неманских крепостей… И вот пожалуйста — держатся за свой рубеж зубами и ногтями!
— Да не в том дело, Юлиан Владиславович, какие германцы! – поморщился Гефсиманский. – Главное – какие мы! Вот скажите по чести, кто наступает на сильно укрепленную линию обороны в распутицу, ростепель по озерному краю, по лесам и болотам, не подтянув заранее даже резервы для тяжелой артиллерии?.. Да-да, не смотрите на меня так – снаряды для наших 42-линеек застряли в тридцати верстах отсюда, потому что дороги раскисли и стали непроходимыми… Кто наступает с таким отношениям к людям, наконец?!.. Их даже не накормили перед первой атакой, а через три дня непрерывных боев не сменяют с позиций и требуют снова идти вперед! Что это, кто из присутствующих мне объяснит?!
Дверь в блиндаж приоткрылась, пахнуло сыростью, хлюпаньем дождя снаружи. На пороге возник денщик Гефсиманского – маленький, хлипкий солдатик, на армейском жаргоне «крупа». По шерсти его папахи стекала вода.
— Чего тебе? – недобро уставился на него поручик.
— Так пустые бутылки забрать, вашбродь…
— Тебя что, звали? Ступай отсюда.
— Слушаюсь…
Эйсмонт грустно усмехнулся.
— А знаете, откуда пошла традиция пустые бутылки со стола убирать? В жидовских шинках раньше счет подавали по количеству выпитых бутылок на столе.
— Интересно, я не знал об этом, — улыбнулся Иван.
— Нет, вы эти анекдоты и байки оставьте, юноши, а послушайте меня!.. — с нетрезвой настойчивостью продолжил Гефсиманский. – Речь не о том, какие германцы, а о том, какие мы. И ради чего мы всё это делаем. Ради чего легли в эту мокрую кашу капитан Белоусов и прапорщик Манаенков. А легли они ради удовольствия наших доблестных союзников.
— В каком смысле? – поднял голову Иван.
— Как, вы разве не знаете?.. Да ведь наши мучения здесь напрямую увязаны с Верденом. Германцы нажали на французов, а те, естественно, бросились к нам – дорогие друзья, спасайте фронт, горим! Проведите хоть какую-нибудь отвлекающую операцию, чтобы помочь Вердену!. И мы, разумеется, взяли под козырёк. Что нам до того, что в марте на Нарочи воевать невозможно из-за распутицы, а снаряды к гаубицам застряли в тылу! Главное, чтобы союзники были довольны. Любопытно, скажет ли нам belle France хоть какое-нибудь спасибо за эти жертвы?..
Панасюк и Эйсмонт ошеломленно молчали. Они не подозревали о том, что безумные мартовские дни и ночи на озере Нарочь могут быть как-то увязаны с тем, что происходило за тысячи вёрст, под далекой крепостью Верден.
— А-а, не догадывались о такой высокой политике, юноши? – пьяно засмеялся поручик. – Ну и правильно. Меньше знаешь – крепче спишь. Так что считайте, что я вам ничего не говорил, и немцев мы атакуем просто потому, что от нас ждут этого Родина и Государь. А со снарядами или без, в распутицу или по асфальтовой улице – какая разница. Наше дело телячье…
— Перестаньте, Михаил Евграфович! – не выдержал Иван. – Будь вы шляпой, ваши речи были бы объяснимы, но слышать их от кадета…
— А что, вас в вашем корпусе не учили думать головой? – зло оскалился поручик. – Или, по-вашему, кадет должен просто переть вперед во всех обстоятельствах?.. Ладно, можете не отвечать, — сам себя оборвал Гефсиманский и устало отмахнулся рукой и от стакана, и от Панасюка, и от висевшего в блиндаже табачного чада, — какая разница… Всё равно сегодня ты, а завтра я…
— Господа, давайте укладываться, — неожиданно вялым голосом произнес Эйсмонт. – Завтра понадобится ясная голова.
Гефсиманский расхохотался.
— И зачем она вам понадобится, Юлиан Владиславович? Чтобы перед смертью отчетливо понимать, насколько она бессмысленна?..

…Атаковали в серых, тяжелых мартовских сумерках после вялой, словно артиллеристы стреляли против желания, артподготовки. Дождь к утру сменился крупным мокрым снегом. Огромные, словно в детстве, хлопья медленно и важно кружились в воздухе, оседая на раскисшую, белеющую на глазах землю, на папахи и шинели солдат, стволы орудий и трупы погибших. Как же в Лёликове было весело ловить такие хлопья ртом, хотя мама и ругалась и при этом!..
Вспомнив о Лёликове, Иван тут же подумал про Анну Самусевич. Последнее (он мысленно употребил именно это слово и тут же проклял себя за это, поправился – письма еще будут!..) письмо от нее пришло на позиции две недели назад. Аня писала, что работает в военно-санитарном поезде совсем неподалеку, в тылах Запфронта, на линии Вилейка – Полоцк, но работы очень много и отпуск ей пока не дают. В письмо была вложена небольшая фотокарточка шоколадного цвета. На ней Аня, наспех улыбаясь, заправляла волосы под косынку сестры милосердия рядом с вагоном своего поезда. Видно, что снимали внезапно, без позирования, и это было особенно мило – словно увидел, как Аня живет, воочию.
«Увидимся ли мы с ней?..» Как нарочно, в голову лезли идиотские мысли. Чтобы отогнать их, Панасюк обернулся к Стяпонасу Тракшялису. После побега из плена и лечения в лазарете он попросился в одну часть с Иваном и был назначен денщиком к нему. Обычно денщики в боях не участвовали – они относились к нестроевым нижним чинам. Но теперь, когда весь полк насчитывал триста офицеров и солдат, в строй пошли все – денщики, писари, музыкантская команда…
— Как ты, Степан?
Солдат усмехнулся, погладил усы.
— Живот поджимает, вашбродь, спасу нет.
— Это хорошо. Значит, здоров, правильно отзываешься на опасность.
— А вы… — начал было Тракшялис, но Иван нахмурился:
— Степан, сколько раз тебе повторять! Мы же еще во время побега договорились – быть на «ты»!
— Виноват, вашбродь, — смутился Стяпонас, — а ты как себя чувствуешь? Ты ж еще после простуды…
— Да ничего, — отмахнулся Иван. – Покашливаю, и всё. И вообще знаешь, какое лучшее средство от всех болезней сразу? Пулемёт.
Тракшялис посмеялся в кулак.
— Да уж, чего-чего, а этого добра у гансов хватает…
Хлопок сигнальной ракеты прозвучал в сыром воздухе глухо и, хоть его и ждали все с напряжением, неожиданно. В десяти шагах левее поручик Гефсиманский со звоном выдернул из ножен шашку. Панасюк тоже обнажил оружие: в левой – шашка, в правой – трофейный «Парабеллум». Руки в перчатках были холодными, несмотря на то, что до этого Иван держал их в карманах шинели, где были спрятаны специальные маленькие грелки – обтянутые бархатом металлические коробки, в которых тлели угли. Или это просто температура упала к утру?..
— Рота, за мной!.. – раздался хриплый голос Гефсиманского.
На всякий случай Иван следил за тем, как выбираются на бруствер последние бойцы его роты. Всё-таки три дня непрерывных самоубийственных боев нельзя было списывать со счетов. Но цепь двинулась вперед ровно, дружно, без пробелов и отстающих. Многие перед атакой крестились. Почти всех их Панасюк хорошо знал – кто откуда, какого возраста. Сейчас под мокрым снегом по раскисшей земле тяжело бежали с трехлинейками наперевес москвичи, иркутяне, симферопольцы, варшавяне, томичи, пермяки, нижегородцы, гомельчане…
До вражеских позиций было сто пятьдесят шагов. Во время атаки Иван не думал о том, что ждёт впереди – просто бежал, проклиная налипающую на сапоги глину и время от времени коротко матерясь, если сапог проваливался в наполненную влагой рытвину. Наступать было гораздо легче, чем два дня назад – тогда рота шла в атаку по пояс в талой воде. Снег усилился, теперь это была медленная, вертикальная стена мокрых хлопьев, которые величественно опускались на поле трёхдневного боя. Санитары успели убрать еще не все трупы, и подходы к германской «колючке» были завалены окоченевшими телами тех, кто полёг вчера и позавчера, несколько десятков тел висели на проволоке… Немцы молчали. «Ура-а…» — отчаянно, с нервом закричал какой-то юный голос в цепи справа, сбил дыхание, но цепь словно ждала этого – хриплое, ненавистное «Ура-а-а-а…» начало подниматься само собой из груди, распирало горло, рвалось наружу – помирать, так хоть уж не молча, с криком, с песней, на миру, черт возьми!..
А германцы были, как всегда, педантичны. Их пулемёты, как и прежде, молчали до того, как цепь подбежала к первой линии проволочных заграждений. Очереди загремели разом, победно, ликующе. Первые убитые повалились лицами в мокрую кашу, беспомощно повисли на проволочных заграждениях рядом с телами вчерашних и позавчерашних. Краем глаза Иван увидел, что бежавшего впереди роты Гефсиманского очередью отшвырнуло назад, своим телом он сбил с ног какого-то солдатика, но и смертельно раненый еще хрипел «Ура» и пытался встать, хотя бы приподнять зажатую в руках и ставшую вдруг неподъемной шашку…
— Командую ротой! – крикнул Иван непонятно кому, наверное, самому себе и Господу Богу.
Прямо перед ним серела на проволоке шинельная спина солдата с погонами фельдфебеля. За ночь труп успели поклевать вороны. Убитый висел руками вперед, словно желая перепрыгнуть через проволоку и вцепиться в горло врагу. Панасюк узнал Кругликова, степенного петербургского рабочего, ставшего на войне отменным фельдфебелем, первым помощником командира роты. Слева и справа матерились и падали один за другим под пулями солдаты. Те, которым повезло больше, сумели набросить на проволоку сверху соломенные подстилки и пробежать несколько шагов поверх заграждений, прежде чем быть срезанным очередью. В узких проходах между проволокой, проделанных нашей артиллерией, убитые громоздились уже в несколько рядов: снизу лежали замерзшие, превратившиеся в небольшие сугробы тела вчерашних и позавчерашних, сверху валились сегодняшние. Когда в повисшие на проволоке тела попадали пули, те начинали дергаться, словно мертвые все еще хотели довершить начатое.
Прикрываясь телом Кругликова, Иван огляделся по сторонам. Шагах в двадцати от него лежал подпоручик Эйсмонт, у которого не было лица – его разнесло пулемётной очередью. Солдаты еще пытались преодолеть первую линию проволоки, но безуспешно. А ведь она не одна, впереди еще сорок девять таких линий!.. На глаз от роты оставалось не больше двух десятков живых. Тракшялис, неотступно следовавший за Иваном, примостил на проволоку винтовку и стрелял куда-то вперед – в бесконечные ряды «колючки», в крупные хлопья снега над серой Нарочью. «Зачем?» – подумал Иван, но тут же понял: иногда лучше делать хоть что-то, если ничего нельзя изменить…
— Рота, назад! Отходим на позиции! – крикнул он как можно громче и тут же повторил свой приказ в другую сторону. – Отходим, рота! Всем отходить!..
Панасюк кричал и чувствовал, как бессильные слёзы, непролитые им два дня и день назад, начинают струиться по давно небритым серым щекам, как мешаются они со снегом, который продолжал важно и медленно, не обращая внимания ни на что, падать на это безымянное поле у деревни Стаховцы, на семнадцать измученных солдат и одного офицера, бежавших к своим окопам, изредка бессмысленно стреляя на ходу в сторону немцев, на тех, кто застыл в лужах талой воды и крови и навсегда повис на проволоке, на всех живых и на всех мертвых.

Иван Панасюк, май 1916 года, Москва

Окна офицерской палаты были распахнуты настежь. Из майского дворика доносилось беззаботное пение птиц. Сладко пахло нагретой за день листвой, к которой примешивался запах бензина (наверное, шофер заправлял во дворе грузовой автомобиль для перевозки раненых) и самый стойкий лазаретный запах – йодоформа. Потом заржала лошадь, и кто-то ласково проговорил ей: «Ну-ну, милая, не волнуйся, сейчас поедем уже…»
— Аня, — тихо произнес Панасюк.
Сестра милосердия Анна Самусевич отвернулась от окна.
— Да, Иван Павлович?
— Я так счастлив…
— Чему же?
— У меня столько причин для счастья! – Иван негромко рассмеялся. – Я выжил. И попал в санитарный поезд, где работала ты. Правда, в соседний вагон, но ведь на площади Александровского вокзала меня не случайно неудачно попытались занести в трамвай…
— Да, вы так вскрикнули от боли, когда задели вашу ногу, что я обернулась…
Панасюк улыбнулся. Перед глазами отчетливо встала картинка той чудной мартовской ночи – холодный косой дождь, несколько белых санитарных трамваев на площади перед вокзалом, курящие вокруг вагоновожатые, закутанные в платки женщины – они терпеливо мокли поодаль на всякий случай: а вдруг среди раненых встретится муж, брат или по крайности однополчанин, который расскажет о судьбе близкого. И санитар, который неловко задел его раненую ногу. Тогда Иван не смог сдержать болезненного вскрика… И тут же на его крик обернулась барышня в белой косынке, стоявшая у соседнего трамвая…
— И мы встретились глазами. И сначала не верили, что это мы… А потом ты еще месяц писала прошения, чтобы тебя перевели из поезда в этот лазарет. К жениху.
— Господи, вы мой жених… — Аня смущенно рассмеялась. – До войны я не смела бы об этом мечтать.
Иван усмехнулся.
— До войны всё вообще было совсем другим.
— Да, мне кажется, что тот мир умер и никогда не вернётся.
— Почему ты так думаешь?
Вместо ответа Аня спросила:
— Потрогать вам палец?
Панасюк со вздохом покосился на свою загипсованную ногу. От ступни до колена она была забрана в белый гипсовый кокон. Только большой палец, весь одеревеневший и черный, торчал из повязки. Панасюк почти не чувствовал его. Иногда Ивану казалось, что это уже не палец, а так, какая-то странная и ненужная принадлежность его организма. Но если палец разминали, он чувствовал облегчение, словно ему напоминали о том, что нога жива и с ней все будет в порядке. Об этом же в голос говорили Ивану все врачи – мол, с ранением ему страшно «повезло», и когда снимут гипс, всё будет выглядеть совсем неплохо.
Аня молча взяла палец в ладони и осторожно размяла, поводила им из стороны в сторону. Потом быстро наклонилась и поцеловала корявый желтый ноготь.
— Господи, Аня, что ты делаешь? – смутился Иван.
— Не знаю. Мне хочется. Это же вы… Мне кажется, я буду вечно так с вами сидеть и делать всё, чтоб вам полегчало, чтоб вы выздоровели…
Панасюк смущенно перевел взгляд на открытую дверь в коридор. Не дай Бог кто-то заметит!.. Но всё прочее население палаты было на обеде (кормили в лазарете четыре раза в день – в 8, 12, 16 и 19 часов), а по коридору прошествовали лишь две нянечки – одна несла перекинутый через руку тюфяк, вторая тащила ведро с водой и швабру. «Значит, в безнадежной кто-то умер», — машинально подумал Иван. Потом в коридоре голос врача произнес: «Митрофанова из списков вычеркните», и женский голос отозвался: «Хорошо, Леонид Матвеевич».
— Ох ты, Боже мой, Елизавета Петровна идет, старшая сестра, — суетливо подхватилась Анна. – Извините, Иван Павлович, побегу, а то влетит мне, что у вас так долго сидела.
— Беги… Нет, постой! – окликнул Панасюк. – Аня, ты когда меня станешь на «ты» называть?.. Жениха – и на «вы»?..
Аня зарделась от смущения.
— Да мне неловко так… Я об этом с денщиком вашим говорила…
— Со Степаном, литовцем?
— Да. Он мне вчера тоже говорит – ой, как неловко его на «ты» называть, но, видишь, получается понемногу. Так и я тоже – привыкну. Вы извините…
— Как Степан себя чувствует?
— Хорошо. Только очень горюет про жену и детей. Они у него под немцем остались, и он не знает, живы они или нет… Всё, побежала.
— Я люблю тебя, — одними губами произнес Панасюк вслед выбежавшей из палаты девушке и перекрестил ее вслед…

Юрий Варламов, июнь 1916 года, Действующая армия, Западный фронт, Несвиж – передовые позиции

Жара стояла – не приведи Господи. Уже к полудню было под сорок градусов по Цельсию, и только к вечеру температура нехотя, медленно опускалась до двадцати восьми. Длинные, томные сумерки млели над улицами июньского Несвижа. Где-то на западе догорала алая полоса заката и клубились грозные кучевые облака, видимо, там, на передовой, недавно громыхала гроза. Самая подходящая погода для романтических прогулок. Но вместо воркующих парочек от дома к дому, пыля сапогами, двигались только патрули. Уже полгода фронт стоял совсем недалеко от Несвижа, и о том, что такое романтика, местные жители – те, что не эвакуировались год назад, поддавшись общей панике, — давно забыли: было не до того.
Владимир Петрович Варламов с трудом отвел взгляд от распахнутого настежь в летний вечер окна. По лбу ползла струйка пота, генерал-лейтенант промокнул ее платком. Голову словно стиснуло прочным обручем – наверное, к вечеру от духоты опять подскочило давление. Прочие присутствующие тоже изнемогали от жары – графин с водой, стоявший посреди стола, почти опустел, адъютант начдива поручик Юрий Варламов, стоявший у окна, только что отцовским жестом отер пот со лба, а начальник штадива, Генерального штаба полковник Сергей Иванович Любич-Романович, докладывая, беспрерывно облизывал пересохшие губы.
Владимир Петрович и слушал, и не слушал своего начштаба. Он целый день провисел на телефоне, практически не выходя из этого кабинета, хорошо представлял себе, что творится сейчас на берегах Щары, и заранее знал, что ему скажут. Попытки 4-й армии под командованием генерала от инфантерии Александра Францевича Рагозы проломить германскую оборону под Барановичами и развить наступление на Брест продолжались уже пятые сутки. Но уже к исходу первого дня все начальствующие лица армии понимали – повторяется мартовское кровопролитие на Нарочи. Только тогда войска шли в полный рост на пулемёты и колючую проволоку, проваливаясь по пояс в талую воду, а теперь – задыхаясь от лютой жары и пыли. А в остальном – та же бессмысленная кровавая долбёжка в успевшие закаменеть за год вражеские позиции. Нет, кое-где обозначался успех, ведь теперь русским противостояли не только немцы, но и австрийцы, а любой фронтовик знал – воевать с австрияками легче, чем с германцами. У них и дисциплинка послабее, и чехи-словаки-малороссы-русины могут по ту сторону фронта оказаться, а они за своего дышавшего на ладан кайзера Франца-Йозефа умирать не особенно желали. Но за эти микроскопические успехи платили такой кровью, таким напряжением сил, что Владимир Петрович ничуть не радовался, когда слышал в телефонной трубке ликующий голос комбрига. Он знал – пройдет полчаса, и тот же комбриг доложит ему о том, что освобожденная деревня вновь потеряна…
Сидя сейчас в кабинете за столом, слушая доклад подчиненного, генерал-лейтенант Варламов видел себя словно со стороны – седого, похудевшего 63-летнего человека в полевом кителе с орденами Святого Владимира 2-й и 4-й степеней и Святого Георгия 4-й степени. Вроде внешне всё то же самое, что до войны. Но какая же громадная разница!.. Тогда он был начальником прославленной лейб-гвардейской дивизии, гордился тем, что благодаря природным талантам и храбрости поднялся с самых низов до самого верха. Да и высокопоставленными людьми, которые дружески следили за его карьерой, Бог его не обделил – те же великие князья Николай Николаевич и Константин Константинович, генерал Лечицкий… Отчасти это положение сохранялось и в первое военное время: дивизию на фронте Владимиру Петровичу дали неожиданно быстро, он и сам такого не ожидал, и в то время, что великий князь Николай был главковерхом, Варламов получил Высочайшее благоволение, уже третье за время службы, и ордена Святого Владимира 2-й степени с мечами и Белого Орла с мечами. Но потом всё начало меняться с угрожающей скоростью. Великого князя Николая в августе 1915-го сменил в должности главковерха сам Государь, отправив родственника наместником на Кавказ. Великий князь Константин скончался еще раньше, в июне, не пережив гибели в Литве любимого сына, полоцкого кадета князя Олега, служившего в лейб-гвардии Гусарском полку корнетом. Платон Алексеевич Лечицкий с начала войны командовал 9-й армией на Юго-Западном фронте и ничем себя в жизни Варламова более не проявлял. Случилась дикая история с пленением сына, после которой нервы Владимира Петровича сильно сдали: он, слывший среди подчиненных в годы русско-японской войны «железным», мог теперь неожиданно для себя заплакать, услышав весть о сдаче крепости. И вообще война начала приобретать характер настолько ужасающий и грандиозный, что генерал Варламов иногда ловил себя на том, что не знает, как оценивать те или иные вещи или события, как именно поступать, чтобы поступок или решение не стали гибельными для всего дела. Он решительно не понимал, как могло получиться так, что наши армии ушли из Польши, отдали врагу половину Белоруссии. «Кто виноват в этом?.. – думал Владимир Петрович, глядя на говорившего о чем-то Любича-Романовича. – Качества наших офицеров и солдат? Правительство? Союзники?» От этих вопросов голова шла кругом.
В генеральских кругах, в штабе корпуса и штабе армии, он не раз уже слышал откровенные разговоры о том, что решение Государя самому встать во главе армии в корне неправильно и гибельно, что настоящая Ставка находится не в Могилёве, а в Царском Селе, где сидит императрица и строчит своему мужу подробные письма, где наставляет, как именно воевать и советует во всем слушаться «Друга» — так в царской семье зовут Григория Распутина. Говорили и о том, что в правительстве измена, что промышленники думают только о своей наживе, а союзники откровенно используют русских. После Нарочи, предпринятой только затем, чтобы доставить удовольствие французам, в это верилось. Тем более что Франция не сказала России за Нарочь даже простого «спасибо»…
В апреле 1916-го, в то время как дивизия, от которой после осенних боев осталось полторы тысячи штыков, находилась на переформировании в районе Витебска, Владимир Петрович впервые за всё время войны съездил в отпуск к жене и дочери. И увиденный им Петербург потряс его. Это было какое-то царство веселья, Содом и Гоморра в тылу у умиравшей в окопах армии. Ювелирные лавки и магазины, торговавшие дорогими мехами и антиквариатом, были переполнены покупателями. Рестораны 1-го класса были забиты под завязку, алкоголь в них лился рекой. По улицам летели дорогие автомобили, в которых сидели счастливые, цветущие хозяева жизни – торговцы броней, винтовками, снарядами, шинелями, бинтами, колючей проволокой… А мимо по тротуарам понуро брели те, чьи мужья, дети и братья, быть может, в этот самый момент становились калеками на фронте… Владимир Петрович встретился с некоторыми бывшими сослуживцами и снова поразился, с какой откровенностью они делились с ним мыслями о состоянии России, о правительстве, о Государе. Сначала он резко одёргивал тех, кто выказывал свое неуважение к императору, но над ним посмеялись:
— Ах, Владимир Петрович, да полноте вам!.. Вы же нынче на фронте и видите перед собой только лучших людей, волей судьбы или по собственному желанию оказавшихся в армии. А мы здесь имеем дело с тылом, и вы не знаете, какие у нас чудовищные вещи творятся. Правительство – это мёртвые куклы, у которых нет ни мнения, ни мыслей, ни внятного курса хотя бы на год вперёд. Государь безволен и слаб, он может разве плыть по течению и слушать во всем жену и Распутина. Теперь единственная надежда на общественность. Только истинные патриоты, члены Государственной думы, работающие в Военно-промышленном комитете и Земгоре, смогут вытянуть страну из болота, в котором она оказалась. Слава Богу, мы почти решили задачу снабжения армии всем необходимым, выправили ситуацию со снарядами и патронами, наладили бесперебойные поставки в армию одежды и продовольствия… Поверьте, победа на внешнем фронте близка, Германия продержится еще максимум год. Теперь дело за внутренним фронтом, ибо враг внутренний гораздо страшнее немца…
По совести, такие разговоры граничили с государственной изменой. Но Владимир Петрович слышал их буквально повсюду, в том числе от людей, которые первые должны были пресекать измену. От этого на душе было скверно, душно, тяжко, не помогали ни близость жены, по которой он очень соскучился, ни общение с дочкой, которая после гибели на фронте жениха совсем изменилась – стала ярой «общественницей», постоянно разъезжала по России с какими-то лекциями о «внутреннем положении» и тоже убеждала отца в том, что «всё главное на фронте уже случилось и теперь всё главное в тылу».
Неимоверным усилием Владимир Петрович вернулся к реальности, заставил себя сосредоточиться на докладе начштаба. Любич-Романович пришел в дивизию в декабре прошлого года, c Юзфронта, после того как Апфельбаума-Яблокова забрали в Александровскую военно-юридическую академию. Полковник был из молодых, 1871 года рождения. К этой генерации офицеров Варламов-старший относился с известной настороженностью, но Любич проявил себя на должности неплохо, с начдивом вел себя почтительно, и никаких причин не доверять ему у генерала не было.
— День выдался исключительно тяжелым даже в сравнении с предыдущими… – Любич-Романович заглянул в машинопись, которую держал в руках. – За два часа все полки дивизии лишились своих командиров и командующих. Полковники Почестин и Савельев убиты пулеметными очередями во главе своих полков, генерал-майор Штольценфельс смертельно ранен осколком гранаты в тот миг, когда он нагнулся, чтобы подобрать упавшее в атаке полковое знамя, подполковник Кропивницкий ранен настолько тяжело, что командовать полком более не может… Все полки атаковали германцев двумя батальонами в линию, но уцелевшие после артподготовки германские пулемёты буквально смели восемь наших цепей. – Полковник перевел дыхание и снова облизнул губы. Его голос звучал глухо, надтреснуто, начштаба смотрел прямо перед собой. – Тем не менее полки дивизии, сражавшиеся с исключительным мужеством и презрением к смерти, сумели прорвать одну линию вражеской обороны, освободить фольварк Мацейковщину и захватить Даровскую высоту. На ней были взяты в плен пятьдесят два австрийских офицера и восемьсот семь нижних чинов, захвачены два орудия и бронеавтомобиль. Но через час противник подтянул резервы – к австрийцам подошла на подмогу германская ландверная дивизия, переброшенная по железной дороге из-под Пинска, — и в ходе ожесточенного боя вернул Мацейковщину себе, а через два часа – и Даровскую высоту… Разразившаяся гроза с ливнем, затопившим пойму Щары, прекратила бой. Наши войска вернулись на исходные позиции.
Присутствующие комбриги дивизии — седобородый, напоминавший степенного деревенского дедушку, призванный из запаса генерал-майор Юмин и смуглый, длинноносый генерал-майор Тер-Григорянц – слушали доклад начальника штаба потупив головы. Начдив кивнул своему начальнику штаба:
— Благодарю вас, Сергей Иванович… Господа, как вы сами оцениваете вверенные вам войска после сегодняшнего дня?
Юмин не спеша поднялся. Владимир Петрович знал, что этот генерал с 1912 года был в отставке, а до этого был заместителем начальника порохового завода в Казанском военном округе. Тому, что такие люди в разгар войны получают бригады и дивизии, Варламов не удивлялся уже давно.
— Ваше Превосходительство, моя бригада истощена полностью. В первом полку в строю двадцать офицеров и триста сорок восемь нижних чинов, во втором полку – двадцать семь офицеров и двести восемьдесят пять нижних чинов… Кропивницкого заменил капитан Заблуда, ибо более штаб-офицеров в полку не осталось… Настроение в бригаде, признаюсь откровенно, ужаснейшее. Я никогда еще не видел людей такими подавленными и обозлёнными.
— То же самое и у меня! – вскочил экспансивый Тер-Григорянц. – Люди доведены беспрерывным пятидневным боем до невменяемости! И самое главное – эти бои бесплодны, что окончательно подрывает дух войск и вызывает прямой ропот на командование! Более того, я слышал уже и следующие разговоры: это наступление нужно только итальянцам, которых бьют австрияки. Итальянский король попросил нашего царя о помощи, и он не отказал, вот почему мы здесь гибнем… То же самое я слышал в марте на Нарочи, только там вместо итальянцев были французы. Люди не желают умирать за чужие интересы!.. – Генерал дернул шеей, словно ему жал воротник, и нервно закончил: — Мой вывод, Ваше Превосходительство: дальнейшее продолжение атак невозможно. Оно приведет лишь к тому, что дивизия будет полностью истреблена в ближайший день или два.
— Присоединяюсь к Арсению Тиграновичу, — согласно склонил лысую голову Юмин и погладил окладистую бороду.
Начдив перевел взгляд на командира артбригады:
— Ваше мнение, Павел Прокофьевич?
Хмуро поднялся командир артбригады генерал-майор Залихов.
— Бригада работала без преувеличений отлично. Артподготовка была проведена своевременно, необходимые бреши в проволочных заграждениях проделаны. Снарядов всех калибров было в достатке. Особо хочу отметить лихую работу команд траншейных орудий, которые умело поддерживали огнем наши наступающие цепи и прикрывали их отход в дальнейшем. Пятерых офицеров – подполковника Микеладзе, капитанов Рачковского и Ермоленко, штабс-капитана Асмуса и поручика Мрыхина, — по итогам дня прошу представить к наградам.
Владимир Петрович принял у Залихова бумаги, тяжело вздохнул и поднялся из-за стола.
— Хорошо, господа, благодарю вас за откровенные мнения. Прошу вас возвращаться в войска. Все необходимые указания вы получите сегодня по телефону. Вы тоже свободны, Сергей Иванович.
Трое генералов и полковник встали и покинули кабинет. Юрий застыл у стола, вопросительно глядя на отца. Владимир Петрович кивнул сыну:
— Ты тоже иди, Юра… Хотя нет, останься. Побудем немного вдвоем. Знаешь, мне нужно сейчас твое общество…
Владимир Петрович налил из графина остатки воды в стакан, отхлебнул, поморщился:
— Тёплая… Бог знает что творится, Юра. Бог знает что. Мне сейчас нужно звонить комкору, докладывать о том, что произошло, и рука не подымается. Потому что я заранее знаю, что услышу… Ужасно.
Генерал застыл у стола с пустым стаканом в руке. Юрий смотрел на отца с жалостью. В памяти почему-то всплыл тот июньский день 1910 года, когда они вместе сидели у сфинксов на Египетской набережной Петербурга и говорили о будущем. Тогда его отец был сильным, уверенным в себе, властным – начальником престижной «придворной» дивизии. А теперь перед ним стоял худенький седой старичок в невзрачном полевом кителе – не полновластный хозяин своей дивизии, а жертва, раб судьбы, от которого ничего не зависело.
«Всё как-то страшно, губительно изменилось… Время схватило нас за шиворот и тащит, не задавая никаких вопросов, а мы можем только в отчаянии смотреть на наш приближающийся Рок, лишь раскрывая рты, как маски в античной трагедии… Вот и отец сейчас застыл с такой маской скорби и отчаяния на лице… Он всё видит, всё понимает и ничего не может изменить. Впервые он понял это еще там, на лесной дороге близ Бреста. Потом были осенние бои прошлого года, фронт выровнялся, дивизию отвели в тыл на пополнение, он съездил к маме в отпуск, но вернулся из тыла еще более растревоженным и не понимающим, что происходит… А теперь вот началось это – иначе не скажешь. И он снова пал духом. Осуждаю ли я его? Нет».
— Я тоже думаю о том, что происходит, особенно на фоне того, что происходит на Юзфронте, — произнес Юрий, глядя на отца, и взял со столика газету. – Вот написано: на 12 июня взято 219 орудий, 196 минометов и бомбометов, 644 пулемета…
— А на деле наверняка больше, их же оставляют в полках и переделывают под наш патрон, — добавил отец.
— …в плен захвачено 4013 офицеров и 194 041 нижний чин противника. Потери австрийцев убитыми и ранеными превысили 400 тысяч… Значит, можем воевать! Отчего на нашем фронте всё не так?.. Неужели дело только в личностях?.. – Юрий снова поднял газету, вгляделся в портреты командармов Юго-Западного фронта в обрамлении лавровых венков. – Неужели дело лишь в том, что главкоюз – Брусилов, а в подчинении у него Лечицкий, Каледин, Щербачёв и Сахаров?
Владимир Петрович вздохнул.
— Отчасти дело и в этом. Это всё боевая элита, все четверо командармов имеют «Георгия» на шее и Золотое оружие, у Лечицкого их даже два – Золотое за японскую и Георгиевское с бриллиантами… Брусилова лично я не люблю, он всегда был придворным, лисой, на дивизию пришел с Офицерской кавалерийской школы, не командовав до этого ни бригадой, ни полком, стремился всем угодить, искал везде выгоду… но талантов у человека опять-таки не отнимешь. Так что можно считать, что на Юзфронте собрано всё лучшее, в отличие от нас и от Севфронта. Лучше, может быть, только на Кавказе, у Юденича… — усмехнулся отец и тут же посерьезнел. — Но дело тут и в другом. Сколь бы человек ни был талантлив, если он не до конца уверен в том, что делает и что это действительно нужно, у него не выйдет ничего или в лучшем случае выйдет вполсилы. Наш главкомфронта Эверт не дурак, он был неплохим командармом, осенью прошлого года не трусил и действовал правильно, когда германцы кинули свою кавалерию на Сморгонь и пытались прорваться к Борисову… — Владимир Петрович вышел из-за стола, мелкими шагами приблизился к сыну и заглянул ему в глаза. – Но сейчас Алексей Ермолаевич ни во что не верит и боится. Он уютно сидит в своем минском кресле и намерен сидеть там еще долго, а ведь если что-то делать, то можно ошибиться, и тогда Государь его снимет… Сначала он собирался бить на Вильну, потом передумал и перенес направление главного удара на Барановичи… Главный исполнитель, Рагоза, был с ним несогласен, но Эверт не переломил его, не навязал ему свою точку зрения, это общая наша болезнь, начиная с Алексеева, — никто никому не приказывает, а все только советуют, рекомендуют… И оттого наши силы, вдвое большие германских, не могут сделать с немцами ни-че-го. Главкозап не верит в успех и не давит на командарма, а командарм в душе не согласен с поставленной задачей и выполняет ее через силу. Сможет ли такая армия что-то сделать, как ты считаешь?.. Это неверие и несогласие, как ползучий яд, передается всем ниже. Всем, вплоть до солдат.
Отец и сын остановились у раскрытого в поздний вечер окна. По улице, завивая за собой душную пыль, тихо чапала куда-то телега, на ней бочком сидели двое солдат – один с винтовкой, другой без. Конвоир и арестованный. Оба мирно калякали между собой вполголоса.
— Наверное, опять поляк хотел к австриякам перебежать, — проговорил Юрий. – Знаешь, из Польских стрелковых батальонов к ним перебегают в среднем два человека в день.
— Знаю… — Владимир Петрович крепко помял ладонью затылок, поморщился: стальной обруч на голове никуда не девался. Давление. — Ладно, что тут говорить… Знаешь, в училище один преподаватель всё время повторял фразу, она мне запомнилась: «Делай что должно, и будь что будет».
— Я ее слышал год назад в штабе фронта в Минске, — усмехнулся Юрий.
— Ну, значит, не все там дураки, — устало улыбнулся генерал. — Пожалуйста, распорядись об автомобиле, завтра в семь часов утра я поеду на передовую.
— Предупредить людей на местах?
— Не нужно. Поеду просто так, экспромтом… — Владимир Петрович пристально поглядел на сына, улыбнулся. – А ты совсем взрослый, сын… Не просто служишь, а пытаешься понять, что с нами всеми происходит. Я почему-то сегодня вспомнил, как мы с тобой сидели у сфинксов после твоего выпуска из корпуса…
Юрий улыбнулся в ответ.
— Странно, я тоже сегодня это вспоминал…
— Как многое переменилось с тех пор. Нет уж великого князя Константина, и нет его сына Олега… А как твои друзья по корпусу?
Юрий вздохнул.
— По-разному. Иван, который навещал тебя в Петербурге, был тяжело ранен в марте в последний день Нарочского наступления, лежит в московском лазарете. Карл произведен в подпоручики, его батальон стоит на двинском участке Севфронта. Там же и Сергей, воюет на «Илье Муромце».
— Поддерживаешь с ними связь до сих пор?
— Конечно, папа. А как же иначе?

В половине восьмого уже было градуса двадцать три. Через десять минут езды все в машине – шофер, генерал и Юрий, — были покрыты пылью с головы до ног. Слюдяные ручейки пота чертили на лицах извилистые дорожки. Позванивали, соприкасаясь, эфесы шашек в специальной плетёной корзине на подножке «Мерседеса». Где-то неподалеку, рядом с дорогой раздавался шум шатунов и пыхтенье невидимого отсюда паровозика – наверное, эшелон с пополнением подгоняли по узкоколейке поближе к линии фронта. Высоко в аквамариновом небе слабенькой стрекозой стрекотал самолет-разведчик, он медленно плыл в сторону вражеских позиций.
Не доезжая до передовой линии, Владимир Петрович приказал остановиться у медицинского околодка, расположенного в просквоженном солнцем веселом сосновом леске. Множество носилок со спящими легкоранеными стояло прямо на присыпанной рыжими иглами земле. Несмотря на ранний час, из хирургической палатки доносился мерный звяк инструментов, спокойный голос хирурга. Пахло нагретой смолой, йодом – гадкий, тревожный запах, и Юрий сразу же вспомнил запахи кёнигсбергского госпиталя, где валялся после ранения в Восточной Пруссии. Маленькая хроменькая сестра милосердия с красными от недосыпа глазами боком вынесла из палатки цинковый таз, из которого торчали пальцы ампутированной кисти. Следом за сестрой показался немолодой врач в наброшенном на китель несвежем халате, из-под которого виднелся крест Святого Владимира 4-й степени с мечами. Увидев генерала, эскулап спрятал папиросы и спички в карман халата и вытер о него руки.
— Здравия желаю, Ваше Превосходительство, — хмуро произнес врач с таким видом, будто начдив приезжал к нему каждое утро.
— Здравствуйте. Много тяжелых после вчерашнего?
— Вчерашнего? – хмыкнул хирург. — Мы еще с позавчерашними не разгреблись. А сколько будет сегодняшних и завтрашних…
— Какие ранения в основном?
— Пулемёт. Как травушку косят, под корень… А мы всё растём и растём…
Кто-то из легкораненых проснулся и, завидев генерала, приподнялся на носилках. Это был загорелый подпоручик с тонким интеллигентным лицом. Владимир Петрович шагнул к нему.
— Не вставай, голубчик, лежи. Куда тебя?
— В ногу, Ваше Превосходительство. Шел впереди цепи…
— Ну ничего, терпи. Меня знаешь как под Мукденом десять лет назад ранило?.. Голосить хотелось, губы кусал, чтобы не кричать.
Подпоручик через силу улыбнулся.
— Так у меня же не первая, Ваше Превосходительство. Я уж привычный…
Дальше ехали без остановок уже до передовой линии. Подсвеченный утренним солнцем лес просыпался. Перекликались между собою птицы, где-то деловито заработал дятел, заладила свою однообразную песню кукушка. Откуда-то с запада поддувал крепкий теплый ветер. В огромных воронках, которые время от времени объезжал автомобиль, еще стояла рыжая вода вчерашнего ливня, но сама дорога уже высохла и пылила – разморенная жарой земля впитывала влагу мгновенно, будь то дождь или кровь…
Показались траншеи, частично разбитые обстрелом вражеской артиллерии. В одной из траншей возились, укрепляя обвалившиеся стенки, солдаты; кто-то был в лаптях и опорках, кто-то и вовсе босиком. Командовавший ими прапорщик лет двадцати оторопело смотрел из-под ладони на подъезжавший автомобиль. «Здорово, братцы!» — издалека произнес Владимир Петрович. Юрий на ходу спрыгнул с подножки, распахнул перед отцом дверцу.
— Генерал, генерал приехал… — приглушенно понеслось по окопам. Кто-то из солдат опрометью побежал по траншее куда-то, наверное, за начальством.
Начдив в сопровождении адъютанта вышел из машины. Обалдевший от неожиданности юный прапорщик торопливо шагнул вперед, придерживая шашку, кинул ладонь к мятой фуражке:
— Ваше Превосходительство, согласно приказу производится укрепление разрушенной артиллерией траншеи! Начальник работ прапорщик Довгонос.
— Где ваш командир роты?
— Здесь, Ваше Превосходительство!.. – По траншее уже бежал, задыхаясь и на бегу застегивая на шее гимнастерку, другой прапорщик, лет двадцати пяти. – Исправляющий должность командира пятой роты прапорщик Дробязкин!
Оба молодых офицера застыли перед генералом навытяжку. Грязные, покрытые пылью, небритые, в почти белых, выгоревших под яростным летним солнцем гимнастерках, на которых топорщились невзрачные полевые погоны и тускнели успевшие поблекнуть значки школ прапорщиков. На фуражке одного прапора ремешок был протянут под кокардой, у другого вовсе закинут на тулью – фронтовой шик. Ножны шашек и кобуры револьверов были исцарапаны и потёрты. Это были окопники, трудяги, пахари войны, те самые прапоры, которые были становым хребтом Действующей армии, которых тысячами закапывали в Польше, Галиции, Белоруссии, Прибалтике, которые зубами и ногтями держались за каждый аршин позиции… Те, кто не пустил врага вглубь России и сейчас пытался выбить его с родной земли. «И разве они виноваты в том, что ими командуют бездарности, что им приходится решать нерешаемые задачи?» — подумал Юрий.
К генералу тем временем подтягивались еще солдаты. Они откладывали лопаты, выбирались из траншей и кучками стояли поодаль, не решаясь подойти поближе. Те, кто из свежих пополнений, вообще никогда не видели начдива, другие – только на смотрах. Они стояли и молча рассматривали генерала – молодые и немолодые, разномастно одетые и обутые. Большинство из них машинально «подтянулись», то есть таращились на заезжего генерала и заправили гимнастерки в штаны, но в целом полк напоминал скорее какую-то странную команду оборванцев, чем часть, призванную прорвать мощную оборону врага.
А отец тем временем продолжал расспрашивать прапорщиков:
— Ну как, большие потери в вашей роте?
— Так точно, Ваше Превосходительство. Из офицеров остались я и Довгонос. Комроты подпоручик Зайцевский и прапорщик Шабуневич убиты.
— Кто командир батальона?
— Поручик Лякин. Сейчас он на перевязке, вчера был ранен…
— В чем, по-вашему, сила германцев?
Вопрос явно застал прапорщика врасплох, он судорожно сглотнул, перевел дыхание.
— В технике, Ваше Превосходительство… — наконец неуверенно проговорил он. – Они за год такие укрепления отстроили… Сплошной бетон. Два дня назад мы первую линию взяли, а там под землей у них и церковь, и магазин, и где поспать, и где поесть. И всё из бетона. Пулемётчики свои «Максимы» испортили и ушли в укрытия, так мы их оттуда так и не выкурили.
— Еще огнемёты у них, — добавил прапорщик Довгонос.
— Так, так… Значит, в технике сила. — кивнул генерал и повернулся уже к стоявшим неподалеку солдатам: – Ну а наша сила в чем, братцы?
Солдаты молчали. После большой паузы послышалось неуверенное:
— В вере нашей…
— Царь с нами…
— Мы на своей земле воюем…
— Ну-ка, ну-ка! Кто сказал, что мы на своей земле воюем, покажись?..
Вперед, робея, вышел совсем молодой рядовой, лет двадцати, видно, из весеннего призыва этого года. Вытянув грязные от земли руки по швам, парень испуганно смотрел на генерала. Владимир Петрович нахмурился.
— Разве ты не знаешь, что нужно говорить, когда видишь генерала?
— Здравия желаю, Ва… вашество, — сбивчиво пробормотал рядовой.
— Не вашество, а Ваше Превосходительство. Сколько звезд у меня на погоне?
— Три…
— Значит, в каком я чине?
Солдат молчал. Прапорщик, командир его роты, побагровев, погрозил ему из-за спины начдива кулаком.
— Генерал-лейтенант, — сам себе ответил Владимир Петрович. – И начальник твоей дивизии. Ты такие вещи знать должен, коль погоны надел!.. Я, когда в рядовых ходил, назубок знал, кто у меня начдив и в каком он чине. Стыдно! Как звать и откуда ты?
— Климович, Ваше… вашество, из-под Полоцка… — пролепетал солдат.
— Полоцк?.. Отличный город, красивый, старинный, у меня сын там в кадетском корпусе учился. – Владимир Петрович не обернулся, но Юрий, стоявший неподалеку, покраснел. – Ну а как ты думаешь, Климович, пустим мы германца к Полоцку или нет?
— Не должны, — еле слышно пробормотал солдат.
— Верно! – не обращая внимания на его смущение, подхватил генерал. – Не пройдет он дальше Пинска, Барановичей и Постав. А все потому, что мы на своей земле воюем, как ты раньше верно сказал. Это германцы с австрияками сюда приперлись!.. А мы у себя дома!.. Что мы сделаем с врагом, который пришел в наш дом, ест наш хлеб, издевается над нашими матерями, женами и детьми?..
— В шею его! – выкрикнул кто-то из солдат.
— Так приложим, что мало не покажется!..
— Под орех разделаем!..
Запыленное лицо генерала осветила улыбка. Он удовлетворенно погладил усы.
— Верно говорите, братцы!.. Значит, как ни тяжело нам сейчас, а мы все ж таки дома, а в своем доме и стены помогают. Здесь всё за нас! А вот им, — Владимир Петрович ткнул рукой в сторону вражеских позиций, — им от нас пощады не будет. С нами Бог, Государь и родная наша земля… Ну что, Климович, — снова обратился он к закаменевшему молодому солдату, — не подведешь в бою?.. И не мне сейчас отвечай, а всем нам, всей России скажи – не подведу, буду биться за свой Полоцк!..
— Буду биться… — пролепетал рядовой.
— Ну, с таким настроением тебя разобьют, а не ты разобьешь. Отвечай еще раз!
— Буду биться, Вашество! – бодро вылупив глаза, крикнул солдат.
— Ну вот, молодец.
По траншее уже галопом неслось к начдиву батальонное и полковое начальство. Сюрприз для них явно удался. Впереди бежал поручик с рукой на перевязи, за ним, отдуваясь, поспешал бородатый подполковник с «Владимиром» 4-й степени с мечами и бантом на замусоленной ленточке.
— Смирна! – сипло выкрикнул старший по чину. – Ваше Превосходительство, командующий полком подполковник Стебунов!
— Исправляющий должность командира батальона поручик Лякин! – сорванным фальцетом добавил раненый.
Владимир Петрович шагнул к офицерам, протянул им руку. Подполковник и поручик почтительно ответили на рукопожатие.
— Благодарю вас за бои последних дней, господа офицеры… Вместе с вами скорблю по погибшим, вместе с вами горжусь и дивлюсь храбрости русского воина… — Генерал снова повернулся к солдатам: — Вижу, что трудно вам, ребята! Сам в свое время был на Шипке, а потом под Мукденом, бил турок и японцев. Трудно там было, а сегодня в сто раз труднее вам. Но разве не сдюжите вы с такими молодцами-офицерами? И разве допустите немца до своих родных краёв?.. Вот Климович сказал, что будет биться за Полоцк, а ведь у каждого из вас есть на свете родное место, за которое и умереть не страшно. Есть у вас такие места?..
— Так точно… — нестройно раздалось в ответ.
— Где они?..
— Саратов, Вашество… Москва… Чернигов… Вятка… Тобольск… Умань… Гомель… — разноголосо понеслось отовсюду.
— Ну вот, и у командиров ваших такие места есть. Вы откуда, поручик?
— Из Николаева, Ваше Превосходительство.
— А вы?..
— Родился в Варшаве, вырос в Гродне, — хмуро ответил бородатый подполковник.
— Вот видите! – не обратив внимания на ответ, заключил генерал. – И у командиров ваших есть родные места, за которые они любому глотку порвут. Вот вы и бейтесь так, словно у вас за спиной родное село. Тогда и враг почует, что вас не одолеть. Ясно?..
Пока отец разговаривал с солдатами, Юрий испытывал мучительное чувство стыда. Откуда оно взялось, он и сам толком не знал. Но непонятно почему ему вся эта сцена казалась донельзя фальшивой, вымученной, напоминала спектакль, где каждый играл свою роль. Измученные, с воспаленными глазами офицеры ждали только одного – когда же наконец внезапно пожаловавший начдив отсюда уберется, но изображали преданных служак, счастливых от одного вида начальства. Солдаты вообще не понимали, что это за дедушка и зачем он пожаловал на позиции, но знали, что при нем нужно вести себя бодро и молодцевато. Но самое страшное было в том, что и отец, похоже, прекрасно понимал всю фальшь происходящего, но тоже держал лицо, играя в строгого, но доступного и простого генерала «из низов». И все, все, все присутствующие не говорили вслух самого главного, то, что жгло всех этих людей изнутри – что сегодняшний день будет таким же бессмысленным и кровавым, как и вчерашний, и завтрашний, что все слова о родной земле, храбрости, немце, который вдали от дома и потому ему русская земля не помогает, а мешает, — все эти слова не имели никакого отношения к реальности и с таким же успехом Владимир Петрович мог петь перед солдатами арии из опер или читать стихи футуриста Маяковского.
«Здесь нет никакой искренности, — думал Юрий, глядя на происходящее. – Отец не верит в то, что говорит, ему не верят ни офицеры, ни солдаты, и солдаты при этом не верят офицерам и наоборот… Эти несчастные люди устали, отупели от войны, пришли почти в животное состояние. И то, что они еще верны присяге, еще выполняют команды – это великое чудо, за которое им нужно ставить памятник. А если эта тонкая грань вдруг разрушится, лопнет? Вдруг эти люди прозреют и осознают, что эта война им не нужна? Что этому «дедушке» можно попросту дать по шее, офицеров перерезать и разойтись по домам? Что тогда? Кто усмирит их и каким образом?..»
Варламов сам удивлялся, откуда у него, воспитывавшегося в корпусе и училище на идеалах верного служения Отечеству и Престолу, появляются такие мысли. Но он знал: главное – быть честным по отношению к себе самого и окружающим. Потому что если ты будешь заменять свои подлинные ощущения бодрым враньем, рано или поздно погибнешь.

Обратно в Несвиж ехали молча. Солнце было уже в зените и палило нещадно, шофер поднял тент. Но легче от этого не было: брезент быстро накалился, и под ним было душно, словно в бане.
«Удивительно, что с утра на позициях нет никакой стрельбы, — машинально думал Юрий. – Ну, у нас понятно, атака назначена на полночь, артподготовка начнется в семь вечера… Ну а немцы-то что молчат?»
— Вы что затихли, поручик?.. – В присутствии посторонних отец всегда обращался к Юрию по чину.
— Виноват, Ваше Превосходительство, задумался.
— О чем, позвольте узнать?
— Почему германцы молчат. Погода хорошая, а пока паузу они ни разу не брали.
Генерал рассеянно улыбнулся.
— Ну мало ли почему. Убитых хоронят, боеприпасы не подвезли…
И тут же где-то очень далеко позади громыхнуло, будто на землю уронило что-то тяжелое. В воздухе начал нарастать ноющий гул снаряда. «Будто услышали мои мысли», — невесело усмехнулся Юрий.
— Ну вот и ответ на ваше недоумение… Не молчат, голубчики.
Снаряд (по звуку это был 150-миллиметровый гаубичный) прошел высоко над головами и рванул где-то в лесу, примерно верстах в трех впереди. Генерал и поручик переглянулись. Оба не понимали, зачем немцам понадобилось обстреливать глубокий тыл.
«Артбатареи хотят подавить? – подумал Юрий. – Но их самолеты давно сфотографировали расположение всех наших батарей, в том лесу их нет, а немцы снаряды наобум не тратят… Засекли передвижение одинокого автомобиля по дороге и хотят накрыть его огнем? Но самолетов-разведчиков не видать, да и снаряды идут с большим перелетом». Гаубица целенаправленно била по отдаленному тылу.
Еще громыхнуло, и еще один снаряд, злобно воя, прошел высоко над автомобилем. Взрыв. С умирающим шумом рухнуло где-то в лесу дерево. И еще снаряд, еще, еще… А потом канонада прекратилась так же внезапно, как и началась. Наступила тишина, особенно хрупкая и пугающая после нежданного обстрела. Всё это выглядело очень странно – выпустить с два десятка снарядов и замолчать?.. Это не было похоже на немцев. Что же это за артналёт такой?..
— Переждать, Ваше Превосходительство? – неуверенно спросил шофер, оборачиваясь.
— Нет, поезжай туда, где были взрывы. Посмотрим, куда они метили.
Подпрыгивая на рытвинах, автомобиль свернул на боковую дорогу, плотно усыпанную сосновыми иглами. По мере приближения к эпицентру обстрела лес редел, слышались встревоженные голоса. А потом впереди машины завиднелась полоса непрозрачной зеленовато-серой дымки высотой примерно саженей в пять. Из этой дымки то и дело показывались солдаты – с выпученными глазами и раскрытыми ртами. Шатаясь, словно пьяные, они брели куда глаза глядят. Один, совсем юный, слепо бросился к замершему автомобилю, вцепился в капот и рухнул на колени, бессмысленно повторяя одно слово: «Спасите… спасите… спасите… спасите…» Из рта солдата хлынула пена, он корчился на земле у колес машины, хватаясь руками за горло, словно хотел остановить раздиравший его изнутри невидимый нож…
— Господи Боже ты мой… — Владимир Петрович сошел с подножки автомобиля, ошеломленно нагнулся над умирающим. – Газовая атака?.. Но каким образом?..
«Химические снаряды!» — осенило Юрия. Он где-то читал, что германцы недавно начали применять на фронте не только отравляющие газы, целиком зависящие от капризов ветра, но и специальные химические снаряды для обстрела конкретных участков. «Наверняка знали, где проходит узкоколейка, знали, что сегодня прибудет пополнение…»
Дальше Варламов действовал автоматически. Быстро расстегнул и стянул с себя гимнастерку, вылил на нее полфляжки воды, обернулся к оцепеневшему водителю:
— Быстро давай задний ход и в штадив!
— Юра, стой… — Отец впервые назвал так сына при постороннем. – Я запрещаю тебе, слышишь?
— Папа, там гибнут люди! Это наверняка маршевая рота, они не знают, как вести себя в таких случаях…
Генерал вцепился сильными сухими пальцами в руку сына, умоляюще вперился в его глаза.
— Нет, Юрочка… Ты у нас с мамой один. Пожалуйста…
Юрий улыбнулся.
— Папа, был бы я просто человек – всё понятно. Но я офицер, и не просто офицер, а кадет. Прости…

Дышать сквозь мокрую гимнастерку было можно, а вот видеть – черта с два, пришлось всё-таки оставить щёлочку, чтобы не натолкнуться на кого-нибудь…
Внутри газовое облако оказалось не таким уж плотным, людей можно было различить шагах примерно в десяти. Юрий сразу же убедился в своей правоте – судя по числу солдат, это действительно была маршевая рота, только что прибывшая на фронт и выгрузившаяся из вагонов. Некоторые, уже получившие смертельную дозу газа, лежали на земле в лужах рвоты и сукровицы, другие бессмысленно метались из стороны в сторону, зажимая рты руками. Как и предполагал Юрий, никто не предпринимал даже элементарных мер для того, чтобы спастись. Противогазных масок, насколько было видно, тоже ни у кого не было.
В следующую секунду Варламов лицом к лицу столкнулся с метавшимся по поляне немолодым офицером. Быстрого взгляда на погоны было достаточно, чтобы понять – перед Юрием зауряд-штабс-капитан. Так назывались лица, занимавшие офицерскую должность, но не имевшие соответствующего чина. Внизу погона они носили продольную нашивку по цвету галуна, а звездочки на золотом погоне были золотыми, а не серебряными, как у офицеров. Лицо «зауряда» было синюшно-бледным.
— Что это?.. Что это?.. – бессмысленно лепетал «зауряд», трясущимися пальцами вцепившись в руку Юрия. Варламов хотел было рявкнуть на труса, но в это мгновение глаза «зауряда» закатились и он, корчась в конвульсиях, рухнул на землю у ног Юрия…
— Рота, слушай мою команду! – крикнул Варламов, обращаясь к тем, кто был поблизости к нему. — Гимнастерки снять и намочить в воде, после чего замотать голову!
Его услышали только те, кто был рядом, но они быстро передали его слова дальше. Слава Богу, воды вокруг было в достатке – в глубоких рытвинах до сих пор стояли лужи после вчерашнего ливня…
Для верности Варламов повторил приказ еще несколько раз. И с каждым разом чувствовал, как подступает к горлу что-то страшное, гибельное, как сжимается его сердце, инстинктивно сопротивляясь тому, что должно произойти вот-вот…
Сначала ему казалось, что он вдыхает запах свежескошенного сена. Но очень быстро, буквально через десяток секунд, этот запах сменился запахом серы от сгоревшей спички.
Потом Юрий увидел почему-то лица отца, мамы, сестры, лица Карлуши, Сергуна и Иванко. Потом к нему наклонилось лицо Елизаветы Сиверс, и она отерла слезу с его глаз, хотя Юрий не плакал вовсе, и даже не собирался.
Потом для него исчезло всё.

Глава 24 Оглавление Глава 26

Поделиться с друзьями
Белорусский союз суворовцев и кадет