ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

ВЯЧЕСЛАВ БОНДАРЕНКО

ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

Роман

49

Иван Панасюк, 12-14 ноября 1920 г., Симферополь – Севастополь

Дорога была переполнена отступающими. Плотными рядами двигалась пехота, медленно, увязая в людском месиве, тащились конные повозки, редкие грузовые автомобили, пушки на конной тяге. Иногда, отчаянно сигналя, проносилась легковая машина, вызывая всплеск злобы в людских рядах. Какой-то ушлый военлет на своем «Ньюпоре» придумал ехать прямо по дороге в аэроплане, время от времени выкрикивая «Дорогу самолету!» Продолжалось это недолго – военлета обложили матом со всех сторон, надавали ему по шее, а истребитель его спихнули в канаву. И снова мерный, тяжелый шаг бесконечно утомленных, отчаявшихся, махнувших на все рукой людей…
В этих рядах шагал и капитан Русской армии Иван Панасюк. Ему не выпало участвовать в последних оборонительных боях на Перекопе. Его полк был практически целиком выбит еще в октябре в Северной Таврии, и до начала ноября Панасюк занимался в Севастополе приемкой пополнений – недавних мобилизованных, местных уроженцев 1901 года. Горевших желанием воевать за белых среди этих девятнадцатилетних крымских парней не было. Все, кто хотел сражаться в армии Врангеля, уже давно и так были на фронте – добровольцами.
Находясь в столице белого Крыма, оценивать общую ситуацию объективно было невозможно. Внешне жизнь была такой же, как раньше: работали магазины и кинематографы, в Таврическом дворянском собрании ставили спектакли, а газеты писали о том, что «перекопские твердыни» станут для большевиков могилой – «чем больше при этом погибнет лучших красноармейских полков, тем скорее деморализации охватит остальную часть Красной Армии. Для защиты перекопских позиций наша армия даже слишком велика». 7 ноября газета «Время» опубликовала интервью с генералом Слащёвым, который весной 1920-го сорвал первую попытку красных сходу ворваться в Крым: «Население полуострова может быть вполне спокойно. Армия наша настолько велика, что одной пятой ее состава хватило бы на защиту Крыма». Люди читали и… верили. Верили, несмотря на то, что приехавшие с фронта офицеры и солдаты рассказывали совсем другое. Так уж устроен человек – до конца цепляется за лучшее, до конца хочет надеяться, что все можно исправить…
Поэтому известие о том, что красные прорвали фронт на Перекопе и движутся вглубь полуострова, прозвучало для севастопольцев 10 ноября словно гром среди ясного неба. Новости отказывались верить, настолько она была ошеломляющей. Пессимисты утверждали, что командование передадут Слащёву, которому не привыкать отстаивать Крым, а оптимисты и вовсе смеялись над паникёрами – дескать, никакая армия в мире не сможет преодолеть перекопские укрепления.
Что происходило в Севастополе дальше, Панасюк не знал – 10 ноября его с только что оприходованными «гавриками», большинство из которых винтовку-то в руках никогда не держали, отправили в распоряжение командира 1-го Добровольческого корпуса генерала Кутепова. Как туманно выразились в уездном воинском присутствии, «сдерживать прорыв». Новоиспеченным солдатам Панасюк решил об этом не говорить – опасался, что взбунтуются. Они и так исподлобья смотрели и на него, и на поручика князя Тюфякина, который был выделен в помощь Ивану.
Накануне отъезда, утром 10-го, Панасюк забежал в госпиталь проведать Сергуна. Семченко привезли сюда после тяжелейшего ранения, полученного 14 октября на Каховском плацдарме. Воевать он больше не мог, да и не на чем было – все «белые» танки были подбиты или захвачены красными под Каховкой. Сергун лежал в палате для тяжелых, вытянутый как струна, бледный, под морфием, зло дергал скулами, отчего топорщились усы на лице. Рядом с кроватью стояли костыли, но Панасюк знал – ходить Сергун вряд ли сможет. Военврач, помнится, сказал: «Да у него еще после первого ранения, в 14-м, после которого он ушел из кавалерии, нога на соплях висела. А потом еще шесть лет беготни и лазания по аэропланам, броневикам и танкам… Что ж вы хотите?» Панасюк ничего не хотел, он хотел только, чтобы Сергун был жив и здоров, но вот он лежал перед ним – полный жизни и одновременно зло-беспомощный…
— Я на позиции с пополнением. Когда вернусь, вернусь ли – не знаю… — Иван помолчал, не зная, говорить Сергуну или нет. – Болтают, что красные вчера прорвали фронт на Перекопе.
Семченко фыркнул, руки его начали комкать одеяло.
— В таком случае нам осталось дней пять… в лучшем случае.
— Может, еще слухи.
— Да вряд ли слухи. Мы там были, видели, сколько ОНИ накопили сил… Тем более сейчас, когда Польша ударила нам в спину и подписала мир… Иванко, давай хоть ты уцелеешь, а? Очень тебя прошу.
Панасюк попытался улыбнуться.
— Сергун…
— Да я-то уже все, отбегался… пока. А вот ты береги себя. Помнишь клятву у Святой Софии?
— Да.
Панасюк наклонился к Семченко и поцеловал его в жесткую щеку. Сергун в ответ перекрестил Ивана. Остальные офицеры из тяжелой тоже пожелали удачи. В коридоре госпиталя пахло кровью, потом, несвежими бинтами, отчаянием, неизвестностью…
Лечащий доктор Сергуна, низенький кудрявый зауряд-врач с университетским значком на кителе, покачал головой в ответ на расспросы Ивана:
— Ну, как переносит… Сейчас у него анозогнозия.
— То есть?
— То есть он еще не осознал в полной мере тяжести своего положения, и потому относится к ранению легче, чем следовало бы. Такие реакции часты у тяжелых… Будем надеяться на лучшее.
— В случае эвакуации раненых увозят?
— Да, конечно. Нам уже сообщили заранее названия кораблей, на которые мы идем…
В коридоре Панасюка ждал, переминаясь с ноги на ногу, его денщик, ефрейтор Степан Рагозин. Он был призыва осени 19-го рода, из-под Курска; за год обтесался, получил ефрейторские лычки, но каждый раз, глядя на него, Иван почему-то вспоминал другого Степана – литовца Стяпонаса Тракшялиса. Странно связала их судьба – в 1915-м Панасюк спас его в Ковне, четыре года спустя – он Панасюка в Одессе. Где он сейчас?.. Погиб в начале года на Днестре вместе с Аней и Павлушкой или же вместе с ними добрался до берега? А если добрался, куда делся – вернулся в Литву к жене и детям или осел в Совдепии?..
Когда Иван спустился этажом ниже, навстречу ему два санитара провезли на каталке грузного человека в кителе с погонами генерал-лейтенанта. Он тяжело, с присвистом дышал, измученное лицо было покрыто потом. Проходя мимо, Панасюк с изумлением узнал в этом грузном генерале Владимира Зеноновича Май-Маевского, командовавшего Добровольческой армией на пике ее успехов, поздним летом 1919-го. Его войска входили в Харьков и Курск, его войска рвались к Москве… Его снял с должности Деникин за развал управления армией… И вот теперь – темный холодный коридор убогого госпиталая, грубые санитары… Иван уже отошел шагов на десять, когда за его спиной кто-то сказал равнодушным голосом:
— Ну всё, с концами.
Панасюк обернулся. Санитары накрывали Май-Маевского простыней. «Идиотский символизм», — нервно усмехнулся Иван, выбегая в мокрый от дождя двор, где ругались госпитальные возчики и сестра несла куда-то стопку халатов…
Новобранцы забили собой два зеленых пассажирских вагона. Это был, наверное, один из последних поездов, уходивших из Севастополя вглубь Крыма. Ехали на диво быстро – путь на Симферополь был свободен. А вот навстречу то и дело проносились эшелоны – и грузовые, и пассажирские. Пару раз прошли, обдав жарким дыханием раскаленной брони, бронепоезда. Промежуточные станции тоже были забиты эшелонами.
В Симферополе Панасюк попытался выяснить, какая все же задача стоит перед ним и его «гавриками». Но связи со штабом 1-го корпуса не было, и поезда в сторону фронта уже не ходили. Пожилой подполковник из отставных, комендант станции, оставил Панасюка в своем распоряжении: охранять вокзал и товарную станцию, на которой скопилось множество эшелонов, ждавших свободных паровозов. На вопрос, что происходит на Перекопе, комендант только раздраженно махнул рукой:
— Ну а что там может происходить? Бежим-с… Вчера красные последнюю линию Юшуньских позиций прорвали. Куда уж нам против всей-то Совдепии выстоять…
Вечером 10 ноября пришел приказ Врангеля о всеобщей эвакуации. Ивана, когда он услышал об этом, словно окатило холодной водой: слишком памятны были ужасы двух одесских эвакуаций. И значило это теперь: всё, навсегда. Если из Одессы и Новороссийска люди уходили, еще надеясь вернуться, то теперь надеяться было уже не на что, Крым валился и падал у всех на глазах…
Но, прислушавшись к себе, Иван с удивлением не услышал никакого особенного протеста. Наверное, потому что уже прошел однажды через эмиграцию, а может, потому что после неудачных попыток найти жену и сына (а он испробовал все возможные способы), им владело какое-то пустое, холодное равнодушие. Да еще неожиданные встречи с Сергуном и Карлом дали понять что-то важное, хотя и каждая по-своему.
Попасть на какой-нибудь железнодорожный состав, идущий в Севастополь, было уже нереально – все они были облеплены офицерами и солдатами до крыш. Оставалось двигаться пешим порядком. Панасюк и Тюфякин построили своих «гавриков», объявили им о том, что выдвигаются назад в Севастополь, и влились в одну общую бесконечную колонну, запрудившую дорогу. Время от времени кто-то наступал на брошенную винтовку, валявшуюся прямо на дороге. Попадались и брошенные пулеметы, орудия – они со снятыми замками стояли по обочинам. По колонне катился мерный гул разговоров – люди, чтобы снять нервное напряжение, мололи языками, говорили хоть бы что, лишь бы не молчать. Общим вниманием, конечно, пользовались участники недавних боев на Перекопе.
— …и вот представьте, идет весь наш корпус навстречу армии Миронова, а тот какую штуку придумал – укрыл за передними рядами тачанки с пулеметами. Штук триста, не меньше. И вот мы выходим на дистанцию удара, красные размыкаются, и нам в лицо – пулеметы!.. Ну, меня спасло только то, что пули мой конь на себя принял…
— …а как им с форсированием подвезло. Мороз минус десять, грязь-то в Сиваше и подмерзла. Они шли аки посуху, ну, иногда в лужу какую-нибудь наступали. Прямо всё против нас.
— …гляжу, а второй батальон дроздовцев в полный рост идет прямо на красных. Я уж думаю — Господи, какие храбрецы-то! А эти сукины дети начинают руки поднимать и винтовки штыками в землю! Весь батальон сдался, до последнего человека!
— …я лично собираюсь остаться. Когда под воззванием стоит подпись Брусилова – это, знаете, имеет вес. В Красную Армию, конечно, поступать не стану, но попробую начать все с начала… Пусть никем, да на родной земле…
В вечернем осеннем небе раздался тяжелый, увесистый гул. «Вашсокобродь, аэроплан», — вполголоса сказал Ивану денщик. Люди задирали головы, придерживали фуражки и папахи. Высоко над Крымом важно, неуязвимо плыл гигантский четырехмоторный аэроплан с огромными красными звездами на крыльях. Когда-то это был «Илья Муромец», как он назывался у красных, никто не знал.
— У, сволочь… — побежал по рядам ненавидящий гул.
— Он в сентябре нас бомбил под Фридрихфельдом, сука. Двадцать семь человек тогда положил. Тогда главком еще смотр делал, так он нарочно к смотру…
— Эх, были бы у нас зенитки… Ни одной на всю армию!
— Да какая разница теперь уже! – обреченно махнул рукой седоусый военный чиновник.
Теперь «Илья Муромец» не собирался никого бомбить. Из аэроплана веером сыпались какие-то бумажки. Люди ловили их на лету, читали, кто вслух, кто про себя. Кто-то с руганью тут же рвал листовки, кто-то совал по карманам.
— Ну, чего обещают?
— Полную амнистию в случае сдачи. И право выезда за границу, если захочешь.
— Ну да, так мы и поверили.
— Ну а почему нет?.. Если красные победили, а они победили, то им сейчас надо налаживать связи с цивилизованным миром. Поэтому Крым для них будет этаким, знаете, экзаменом. Сейчас не 18-й год, живьем топить никого не будут.
— Хватит, завели волынку – победили, не победили! А вы знаете, что Слащёв уже на фронте и красные отброшены назад за Перекоп?
— Да хоть бы и отброшены. Через неделю, месяц или год они все равно сюда придут, будьте уверены…
Гул красного «Муромца» удалялся, и люди следили глазами за бомбардировщиком – кто с ненавистью, кто с тоской, кто с тайной, в которой даже себе не признаешься, завистью…
В небольшой татарской деревушке, где остановились на отдых, Панасюк увидел брошенную батарейную повозку с хлебом и тут же явочным порядком присвоил ее – все равно ничья. С едой вообще было туго: в Симферополе удалось разжиться только яблоками и брынзой, а «гаврики» уже жаловались на голод. Голодали не только они, но и кони: на ходу рвали зубами ветки с деревьев, хватали мешки с мукой с проходящих мимо подвод…
— Сколько страшного, — вполголоса произнес поручик князь Тюфякин, дымя папиросой. – И сколько еще страшного впереди.
— Вы про эвакуацию?
— Нет, мне после Новороссийска никакая эвакуация не страшна… Я про жизнь. Где мы теперь будем? Кем7 Зачем?..
— Сколько вопросов сразу, — усмехнулся Панасюк.
— И учтите, что задает их русский интеллигент, да еще из княжеского рода, — так же усмехнулся Тюфякин.
— Знаете, что странно? То, что я, рожденный в глухой полесской деревне, сын кузнеца и учительницы, сейчас разговариваю о смысле дальнейшей жизни с князем-Рюриковичем.
Тюфякин грустно улыбнулся.
— Во-первых, мы же с вами кадеты, Иван Павлович, я – суворовец, вы – полочанин, считай, родня… А во-вторых, Тюфякины, хоть и Рюриковичи, все же вымирающий чахлый род. На мне все закончится. Жены не нажил, сына нет… Ой, простите, — испуганно добавил поручик, заметив, как омрачилось лицо Панасюка.
— Ничего… Теперь я понимаю, как наивно было уезжать из Сербии в надежде найти Аню и Павлушку…

Было около одиннадцати часов утра 14 ноября, когда утомленная до предела колонна подошла к Севастополю. В полуверсте от пристани движение почти встало – дорога была полностью забита людьми и повозками. Все, кто двигался верхом, здесь спешивались и расседлывали лошадей.
Под ногами зазвучал камень севастопольских мостовых, явственно запахло морем. Прошли мимо переполненного кафе, где кучка хорошо одетых господ в штатском горячо обсуждала что-то. Все магазины были закрыты, но явно не потому, что было воскресенья. С одной из витрин владелец снимал табличку «Господамъ офицерамъ скидки». На грифельной доске, стоявшей перед какой-то меняльной конторой, был торопливо намалёван курс «врангелевского» рубля, введенного в оборот 3 апреля и печатавшегося в Феодосии: 1 фунт стерлингов – 2 миллиона. Под словом «2 миллиона» просвечивали плохо затертые «Миллион» и «600 тысяч». Видимо, курс летел как на салазках с горы. Но значения это уже не имело…
Успевший наслушаться от Тюфякина страшных рассказов про хаос, царивший в Новороссийске, Панасюк был удивлен тем, что на Графской пристани царил полный порядок. То есть народу было очень много, в том числе штатских, но не было ни давки, ни паники. Штатские по виду были явно не местные, а те, кто добрался до Крыма после всех страшных минувших лет. «Местным-то что? – подумал Панасюк. – Попробуй вот так снимись Бог знает куда от своего дома, хозяйства, семьи… Даже если не хочешь Советской власти, все равно не поедешь, будешь приспосабливаться. Это нам уже терять нечего».
Караульные команды, стоявшие под старинной белокаменной колоннадой с цифрой «1846», проверяли документы у вновь прибывавших и вежливо направляли на тот или иной корабль. Панасюка с Тюфякиным и их «гавриками» завернули на трехтрубный транспорт «Херсон».
— Это знаменитый транспорт, — тут же пояснил стоявший чуть впереди офицер флота в чине старшего лейтенанта. – Английской постройки, когда-то назывался «Лена», а во время русско-японской перевозил войска на фронт…
— Ваше Высокоблагородие, разрешите обратиться? – с неумелой вежливостью произнес высокий тонкий солдат с интеллигентным лицом, обращаясь к Панасюку. – Разрешите остаться в Севастополе? У меня здесь мать, отец… барышня. Не хочу я уезжать никуда. Мне большевики ничего плохого не сделали, я им тоже…
— И мне разрешите остаться, вашскобродь… — осторожно встрял еще один чернявый «гаврик». — Я сам из Алушты. Ну куда мне из Крыма?
— И мне разрешите!..
«Гаврики» галдели все громче и громче. Панасюк нахмурился – такого поворота событий он не ожидал. Приказ есть приказ, эвакуация – значит эвакуация… А тут у него, можно сказать, просят разрешения дезертировать. На помощь ему неожиданно пришел подполковник, ведавший пропуском людей на пристань:
— Капитан, Главнокомандующий отдал приказ, разрешающий всем желающим остаться в Крыму. Так что на ваше усмотрение.
— Благодарю, я не знал об этом… — Панасюк обернулся к своим «гаврикам». – Слушай мою команду! Всем, у кого есть на то соображения, разрешаю остаться! Оружие сдать караульной команде. Остальные за мной на погрузку…
Большая часть «гавриков» с радостным шумом бросилась сдавать оружие. Тут же, не стесняясь, срывали погоны и кокарды с фуражек. Другие выровняли ряды, демонстративно подтянулись, отвернувшись от недавних однополчан. И не спросишь же – почему, все решают сейчас свое, главное…
Панасюк снова повернулся к старшему караульной команды:
— Господин подполковник, не подскажете ли, куда грузят раненых? Мой друг воевал на танках, был тяжело ранен, находился в севастопольском госпитале…
Подполковник, не слушая продолжения, махнул рукой:
— Не могу сказать в точности. Но всех раненых, которые были, уже погрузили. В Константинополе найдетесь…
Константинополь… Кажется, совсем недавно, летом Иван видел его минареты, бродил по Пере, пил терпкий чай, купленный у уличного торговца. Но тогда все еще было другим – была надежда, был последний оплот белой России, Крым. И вот всё уже другое. Всё заканчивается, катится вниз, и остановиться нет никакой возможности. Куда дальше? Об этом не было никаких мыслей. Хотя, в отличие от многих шедших сейчас на посадку, Панасюк уже знал, что такое чужбина…
Иван повернулся к денщику:
— Ну а ты, Рагозин, что думаешь? Уходить или оставаться?
Степан сглотнул, жалко пожал плечами.
— Не знаю, вашсокобродь… Семья у меня под Курском. Отец, матка, сеструха… Не по-Божески бросать их вот так-то… — Ефрейтор замялся. – Не осудите, коли останусь? Пропаду я в Константинополе… А тута все ж таки свои, русские… Не звери ж они…
— Ну оставайся, конечно, Бог с тобой. Удачи тебе. Только погоны сними.
Рагозин мелко закивал, козырнул Панасюку в последний раз, тяжело вздохнул и исчез в запрудившей Графскую пристань толпе.
Последние шаги по пристани, по русской земле. Старые ступени, которые помнят еще адмирала Нахимова. Иван обернулся. Над Севастополем дрожало слабое зарево потухающего пожара. Ветер волок над городом кучи низких облаков. А впереди, на рейде, серели корабли и суда Белого Черноморского флота. Последние в мире корабли с Андреевскими флагами. Куда теперь? Зачем?.. Панасюка начала бить крупная дрожь. Все-таки было холодно, хотя крымский ноябрь несравним с другими…
— Вы тоже дрожите? – нетвердым голосом спросил кто-то слева. Иван обернулся – к нему вплотную притиснуло высокого подполковника с длинным лицом. – И я тоже… Простите, я не представился – барон Леонид Павлович Гойнинген фон Гюне.
— Иван Павлович Панасюк, очень приятно, — машинально сказал Иван.
— Вы не знаете в точности, куда мы идем?
— Сказали, в Константинополь.
Барон со странным присвистом вдохнул и выдохнул воздух.
— М-да… еще четыре года назад собирались туда десант высаживать. И вот пожалуйста…
— Перестаньте, прошу вас, — сказал Иван, — и без того тошно.
Барон лязгнул зубами и замолчал.
Серая шинельная толпа медленно топотала по трапу «Херсона». Впереди кто-то обиженно вскрикнул тонким детским голоском, и тут же загомонили, забубнили другие голоса:
— Ты што тут под ногами путаешься?..
— А ты, Крупкин, мальчонку не замай.
— А чего он тута!..
— А того. Ты не смотри, что мальчонка, он еще тебя воевать поучит.
— Вот энтот клоп?
— Так точно! – снова взлетел обиженный детский голос. – Кадет Миллер, команда бронепоезда «Георгий Победоносец»!
— Кадет, на палочку надет, — пробубнили в ответ. – Шагай давай, Георгий Победоносец, коль собрался…
Комингс «Херсона» Панасюк и Тюфякин переступили одновременно. Гигантский транспорт был уже перегружен, на его борту находилось около семи тысяч человек. Офицеры с трудом нашли себе место на корме, прямо у огромного, сильно выцветшего кормового флага. Их «гавриков» тоже притиснуло к леерам. А люди прибывали и прибывали, и темно-серая толпа на Графской пристани, казалось, не уменьшалась.
Хотя слова начальника караульной команды насчет раненых звучали успокаивающе, Панасюк помнил историю, рассказанную им Сергуном насчет брошенного в Новороссийске Юрона, и по цепочке передал в трюмы просьбу: найти танкиста штабс-ротмистра Сергея Семченко. Слово «танкист» сильно облегчало задачу – люди тут же начинали с любопытством оглядываться, чтобы посмотреть на танкиста. И буквально через полчаса по рукам до Панасюка добралась весточка: Сергей в госпитальном трюме, устроился неплохо, передает привет и страшно рад, что они на одном пароходе. Иван вздохнул с облегчением. «Хотя какое тут к черту облегчение, когда у Сергуна такие раны!» — тут же одернул он сам себя.
Время шло, хотелось есть, и Панасюк предложил объединить запасы тем, кто стоял поближе. У кого нашелся относительно свежий хлеб, у кого – яблоки, у кого – сушеная рыба. Почти все запаслись крымским вином. Богаче всех оказался капитан из Марковской артбригады – он на последние деньги разжился в городе пятью фунтами вареной колбасы. «Отдал, правда, полмиллиона, ну так и не пригодятся же больше», — философски заметил он, щедро делясь колбасой с окружающими.
Около двух часов суда, уже вышедшие на внешний рейд, начала обходить самоходная баржа, собирая тех, кто передумал и решил остаться в Крыму. Пряча глаза и не глядя на остающихся, по сходням на баржу перебирались офицеры, солдаты, казаки, военные врачи, сестры милосердия, штатские… Никто ничего не говорил им вслед. Дело хозяйское, раз решили остаться, значит, так надо.
— Врангель… — внезапно тоненьким голосом произнес кадет Миллер, которого прибило толпой к Панасюку. – Нет, смотрите, это и вправду Врангель!
— Точно, он! – крикнул еще один кадет-«баклажка»: они с Миллером держались друг за дружку.
От берега шел небольшой паровой катер, на корме которого бился Андреевский флаг. И на этом катере стоял очень высокий человек с сумрачным лицом, в шинели с башлыком и погонами генерал-лейтенанта. Барон Петр Николаевич Врангель в последний раз обходил корабли своего флота перед тем, как навсегда покинуть родную землю. Проходя мимо «Херсона», генерал поднес ладонь к козырьку красно-черной корниловской фуражки…
— Ур-ра-а-а! – заорали рядом кадеты, и их крик сразу же подхватил весь «Херсон». Кричал «Ура» и Иван. В эу секунду он, как и все, чувствовал пепелящую смесь двух чувств – высокой гордости и острого горя. Мы дрались до последнего, мы сделали что могли и уходим с высоко поднятой головой, как полагается уходить с поля боя. И в то же время – как горько, гадко проигрывать! Как больно сознавать себя побежденным, и не просто побежденным, а тем, кого вышвыривают с родной земли черт знает куда…
«Впрочем, кто тебя вышвыривает? – подумал Иван. – Хочешь – оставайся. Еще есть время крикнуть о том, что хочешь вернуться. И подойдет катер, заберет тебя и привезет назад на пустую пристань, где только грязь, окурки и забытые кем-то чемоданы… А через несколько часов туда придут красные, и ты подашь им эту листовку, сброшенную с «Ильи Муромца», и скажешь: примите…»
Панасюк молча вынул из кармана скомканную листовку, обещавшую полную амнистию тем, кто сдается в плен. Секунду рассматривал ее, потом разжал пальцы. Ноябрьский ветер подхватил листовку, и она чайкой порхнула к памятнику затопленным кораблям, прилегла на искусственный утес…
Между тем катер с главнокомандующим подошел к крейсеру «Генерал Корнилов», Врангель поднялся на его борт. Все в армии знали о том, что «Генерал Корнилов» — это бывший «Очаков», символ 1905 года, крейсер, на котором поднял когда-то восстание лейтенант Шмидт. И вот он, символ русской революции, уходил за границу как флагман Белого флота… И сын лейтенанта Шмидта, Евгений Петрович, тоже был сейчас здесь, уходил за границу с остатками Русской армии.
Понемногу суда снимались с якоря, разворачивались к берегу кормой. Давали гудки – кто хрипло, кто протяжно, печально. На «Херсоне» понемногу стихли разговоры, улеглось вызванное приветствием главнокомандующего возбуждение. Тысячи глаз, туманясь от слез, жадно впились в удалявшийся берег. Вот они, последние, родные приметы – старинные форты, закрывающие вход в бухту, памятник затопленным во время Крымской войны кораблям, гостиница Киста, где в последние дни размещался штаб Врангеля, двухтрубная громадина брошенного старого линкора «Двенадцать апостолов»… То, за что сражались, готовы были отдать жизни… Последний краешек своего. В Севастополе уже зажигались ранние огни. Где-то слышалась отдаленная расстоянием стрельба.
Молчание, только слышно, как стучат машины «Херсона». Внезапно где-то на правом борту коротко ударил револьверный выстрел. Панасюк и Тюфякин одновременно сняли фуражки, перекрестились: вечная память…
— Вот и всё, господа…
— Пошли с Богом.
— Как это у моряков говорится? Семь футов под килем, да?..
Кто-то вполголоса начал читать Иисусову молитву. Другой тихо бормотал себе под нос что-то нерусское – наверное, мусульманин. Кто-то раскашлялся, потом хрипло, лающе заплакал.
— Сволочи, всю жизнь испоганили… За что, а? Я не хочу, не хочу… У меня мама в Киеве… Почему я должен?!..
Никто не отвечал, и слезы никого не тронули. Плакавший быстро замолчал – наверное, взял себя в руки.
Где-то на верхних надстройках явно нетрезвый голос ёрнически затянул:

Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает –
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает…

Но певец тут же умолк, наверное, ему как следует сунули под ребра.

…В душном переполненном трюме отдельный угол был отведен лежачим тяжелораненым. Громадный корабль качало, в отпахнутые иллюминаторы веяло ветерком, которого так не хватало на всех. И штабс-ротмистр Сергей Семченко в эти минуты так же, как остальные лежачие, стремился хоть немного приподняться на койке, чтобы увидеть, что же там, снаружи.
— Ну что там? – жадно спросил висевшего у иллюминатора ходячего счастливца рябой, небритый подъесаул Семенихин, даже с госпитального халата не снимавший своих Георгиевских крестов.
— Ну что-что… Отходим… Пристань видна, набережная…
— Красных не видно?
— Да нет.
— Да какие там красные, — тут же начали комментировать вокруг, — мы ж от них на один-два перехода оторвались.
— А погода какая?
— Сереет к вечеру.
— Какими мы идем?
— В середке примерно.
— А чайки летают?
— Есть маленько…
Сергей откинулся на подушку, сильно укусил ее угол зубами, чтобы не завыть. Рука сама собою нашарила кобуру пистолета. Не хочу, не хочу… Не хочууу!..
По трюму несся мужской плач, сначала сдержанный, потом постепенно нарастающий, тяжелый, невыносимый…

…В отличие от Одесской и Новороссийской эвакуаций Крымская эвакуация 1920 года была организована блестяще и прошла без особенных эксцессов. Из портов Севастополя, Ялты, Феодосии, Евпатории и Керчи 13-16 ноября вышло 126 кораблей и судов, которые увезли в Константинополь 145 693 человека, не считая судовых команд. Из них около 50 тысяч офицеров и солдат Русской армии, свыше шести тысяч раненых, прочие – гражданские лица, среди них семь тысяч женщин и детей. Все, кто хотел покинуть Советскую Россию, сделали это. Последний корабль покинул Крым 17 ноября 1920 года…

«Херсон» покачивало, кормовой флаг нехотя шевелился на флагштоке, и пару раз его грубая выцветшая ткань почти касалась лица Панасюка. Вцепившись пальцами левой руки в леер, а в правой держа бутылку холодной мадеры, которая шла по кругу, он думал: вот сейчас, на его глазах, заканчивается целая жизнь. Будет ли другая?..

Глава 48 Оглавление Глава 50

Поделиться с друзьями
Белорусский союз суворовцев и кадет