ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

ВЯЧЕСЛАВ БОНДАРЕНКО

ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

Роман

41

Иван Панасюк, 25 января – 6 февраля 1920 года, Одесса – Овидиополь – Аккерман — граница Бессарабии

Полуторагодовалый Павлушка истерично кричал, махал руками и ногами. Наверное, замерз, а может, ему надоел этот бесконечный поход по ледяной январской степи на руках у матери. Тем более что рядом несли несколько таких же крикунов, как он сам. Матери успокаивали их по-разному: кто молча пытался убаюкать, кто рассказывал на ухо сказку, кто уже сдался и шел в каком-то тупом оцепенении. Анна же Панасюк разговаривала с сыном как со взрослым. Она продолжала это делать, не заметив, как муж подошел к ней и пошел рядом.
— Давно сердится?
Аня вскинула на мужа исстрадавшиеся глаза. Та же покорность судьбе, ее выбору, которую он увидел в них когда-то – мгновенно подумал Иван.
— Давно. Скоро мы уже придем?
— Скоро. С ночёвкой, правда, пока совсем непонятно. Ты как себя чувствуешь?
Аня вздохнула.
— Теперь такая жизнь, что со всем всё непонятно. Я хорошо, только холодно очень.
Панасюк коснулся заледеневших губ жены поцелуем, поцеловал в лобик заходившегося в гневном крике сына.
— Беги к детям, — поторопила его Аня, — за нас не беспокойся.
— Я сейчас Степана к тебе пришлю, чтобы он рядом шел. А то телепается со мной рядом.
…Офицер-воспитатель Одесского кадетского корпуса штабс-капитан Иван Панасюк в этот день 25 января 1920 года был в числе тех 45 воспитателей, которые вместе с семьями уходили вместе с корпусом из Одессы. Повторялся апрель 1919-го, только теперь на Одессу шла не одинокая бригада Григорьева, а вся Красная Армия. И эвакуация была куда более страшная, чем год назад. На стоявшие в порту суда пробиться не было никакой возможности. Поэтому было принято решение уводить ребят от красных пешим порядком, в сторону Румынии. Правда, утром 25 января второй и четвертый взводы 1-й роты и почти вся 2-я рота корпуса прорвались в порт и каким-то чудом сумели эвакуироваться морем. Но об этом стало известно уже много позже…
Второй «белый» период в истории Одессы продолжался с августа 1919-го по январь 1920-го. До этого, с апреля по август, был второй «красный» период. И вот в этот раз Иван едва не погиб. В Одессе он остался добровольно, хотя кадетский корпус еще до подхода Григорьева был эвакуирован в Туапсе. Но родители множества кадет уезжать не захотели. Вот за этими-то ребятами и должен был присматривать Иван – чтобы за время Советской власти не растеряли приобретенных в корпусе навыков. В мае 1919-го его взяли прямо на улице. Не помогла и штатская одежда. Красные к этому времени научились определять бывших офицеров по безошибочной примете: походке. Правой рукой отмахивает, а левой придерживает несуществующую шашку – значит, офицер. Вот Ивана и подвела такая офицерская походка.
Допрос был очень недолгим. В сущности, никакие подробности жизни и службы Панасюка никого не интересовали. Того, что он офицер-воспитатель в кадетском корпусе, было вполне достаточно для того, чтобы отправить его на тот свет. Причем не просто казнить, а изощренно, зверски запытать до смерти. Одесская ЧК славилась своими палачами на всю Советскую Россию. Особенно зверствовала некая Дора, по слухам, бывшая торговка с Привоза. Мир – и живут среди нас эти люди, ведут обычную жизнь, состоят на хорошем счету на службе и у соседей, а когда нормой становится патология, выползают наружу, как аспиды, жаждущие только крови и смерти…
Иван хорошо помнил, какие чувства владели им на этих допросах. Аня и Павлушка – только это и стучало в голове. Случись что с ним, что будет с ними?.. Людей, сидевших напротив, не интересовали ни его жена, ни сын, ни он сам, для них все было просто и понятно: вот свои, вот враги, с врагами можно и нужно делать всё, что хочешь, они не люди…
Но нет, их всё-таки что-то интересовало.
— Как же так, гражданин Панасюк? – задал ему единственный вопрос матрос с лохматыми бровями, дымивший внушительной «козьей ножкой». – Происхождение у вас крестьянское, а воюете за белых?
Иван начал было объяснять, что не воюет, а служит в кадетском корпусе, но это никого не волновало. Мало ли что офицер говорит.
Из камеры, где сидел Панасюк, уводили почти каждый час. Люди вокруг сидели самые разные – от закокаиненных по макушку воров до оцепеневших пожилых дам в траурных вуалях. И уходили на смерть люди по-разному. Кто-то беспомощно плакал, цеплялся ногами за порог, и тогда его выволакивали силой. Кто-то шел подчеркнуто гордо, хотя видно было, как дрожат руки и губы. Кто-то умолял подождать еще. Иван вспомнил книжку о Великой Французской революции, прочитанную когда-то (девять лет назад) в училище – о какой-то королевской фаворитке, которая уже на гильотине просила: «Пожалуйста, еще одну минуточку, господин палач!»… Нет, перед смертью не надышишься.
Как-то среди летней ночи Панасюка тоже подняли (он не спал) и повели куда-то. Вывели во двор, где стоял грузовик с работающим мотором. Все в Одессе знали, что это значит – мотор заводили, чтобы он заглушал расстрельные залпы. Поставили к стене, пятеро караульных навели винтовки. Иван попросил разрешения помолиться, но ему отказали. Залп раздался внезапно, ни с того ни с сего. Холостыми… И его повели обратно в камеру.
В следующий раз Панасюка вывели из камеры через неделю, тоже ночью. На этот раз повезли на машине куда-то за город и заставили копать могилу. Когда через час глубокая яма была готова, из грузовика выволокли заколоченный гроб, опустили в могилу, а потом столкнули туда Панасюка и начали засыпать яму. При этом несколько человек сбоку стояли и внимательно наблюдали за реакцией Ивана. И тогда Панасюк понял: им просто было интересно, как он себя поведет… Он оказался прав: убедившись, что Иван не рыдает и не молит о пощаде, его вытащили и быстро засыпали могилу землей.
На следующее утро Панасюка снова привели на допрос. Тот же матрос с «козьей ножкой» молча протянул ему скомканный послужной список и процедил:
— Вы свободны. Вас взяли на поруки.
— Кто? – просипел Иван.
— Выйдите из тюрьмы, узнаете. Вас там ждут.
…На улице Иван увидел Стяпонаса Тракшялиса. Он стоял, робко улыбаясь и переминаясь с ноги на ногу. Рядом, прижав кулачки к лицу, стояла Аня. Выяснилось, что Степан нарочно записался в Особый отряд ЧК, чтобы спасти бывшего командира.
— Спасибо, Степан, — только и смог сказать тогда Панасюк. Тракшялис смущенно махнул рукой:
— Эх, вашбродь, ну чего ты, в самом деле… Считай, родные люди. Ты ж меня в Ковне не бросил четыре года назад.
А потом был август 1919-го, когда в Одессе высадился белый десант и город снова перешел под контроль Добровольческой армии. Через два дня Панасюк был мобилизован в нее. Мобилизовали и Аню как сестру милосердия. И теперь уже Ивану пришлось побегать, доказывая, что Тракшялис вовсе никакой не зверь-инородец из подвалов чрезвычайки, а человек, спасший из лап ЧК офицера. К счастью, всё получилось.
Нервотрёпка с мобилизацией вышла порядочная – на кого оставлять годовалого Павлушку, было совершенно неясно. Помогла знакомая Ани, у которой тоже на руках был маленький сын. Сентябрь-октябрь 1919-го были для семьи Панасюков самыми тяжелыми: оба отправились на фронт, в то время как сын оставался в Одессе. Аня трудилась в большом госпитале, расположенном в Екатеринославе, а Иван получил под начало команду для сбора трофейного оружия. Но если летом название такой части звучало вполне нормально, то осенью оно уже вызывало у кого смех, у кого злобу. Добровольческая армия стремительно катилась назад, и те самые трофеи, которые были захвачены в июле-августе, теперь приходилось бросать на полях сражений. А в ноябре Ивана и вовсе вызвали обратно в Одессу в связи с возвращением из Туапсе корпуса. Аня тоже подала рапорт о переводе в Одессу и, к счастью, начальство услышало ее доводы. Так семья вновь воссоединилась.
Корпус к этому времени представлял собой нечто странное. Красно-кирпичный дом на Большом Фонтане приютил около девятисот кадет, среди которых были представители всех кадетских корпусов России — и одессцы, и полочане, и другие кадеты, командированные с фронта в 1-ю роту для пополнения образования; в декабре добавились остатки эвакуированных киевцев. Цейхгаузы старших рот были разграблены, и внешне кадеты выглядели настоящим табором. Если малыши были одеты по уставу, в кадетское, то 2-я рота уже смешивала черный кадетский цвет с защитным, а 1-я рота ходила в чем попало – чаще всего в английских френчах и солдатских гимнастерках, которые совмещались с кадетскими фуражками. Многие нашили себе на рукав трехцветные добровольческие шевроны. В декабре из Туапсе привезли новенькие мундиры и защитные погоны с шифровкой О.К., но их почти никто не носил.
Конечно, процветала в корпусе и кадетская мода, на которую Гражданская война не влияла никак. Это всё было памятно Панасюку. И пуговицы чистили не по уставу, а ладонями, тертыми кирпичом, и гимнастерки укорачивали, и в башлык зашивали пулю, чтобы не топорщился при быстрой ходьбе. С полоцких времен изменилась разве что форма фуражек. Если в кадетские годы Ивана «тонными», то есть стильными, считались небольшие фуражки с узким околышем и неширокой тульей, то теперь «тонняги» щеголяли в «мятках» — фуражках с тульей, примятой по бокам.
Здание корпуса не топилось, и хотя в классах постоянно чадили «буржуйки», там стоял лютый холод. Кормили голодно. Лазарет был переполнен тифозными – болели кто сыпняком, кто возвратным. Но, несмотря на это, занятия продолжались. Вечерами 1-я рота бодро изучала строевые приемы в большом зале перед статуей Суворова, и взгляд командира роты полковника Матвея Феофиловича Самоцвета, по-кадетски – Мотьки, был таким же грозным, как обычно. Все в корпусе знали, что весной 19-го в боях с петлюровцами Самоцвет потерял двух сыновей.
Фронт между тем стремительно приближался. 22 января объявили, что корпус будет эвакуирован в Сербию. Вернее, такой страны уже не было, было единое Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, сокращенно КСХС, но по старинке его продолжали называть Сербией. Занятия прекратились, начались сборы: шили вещмешки из наволочек, получали запасное белье, заколачивали ящики с посудой и физическими приборами. Паники не было: офицеры разъясняли кадетам, что эвакуация связана не с неудачами на фронте, а с общим тяжелым положением юга России, не позволяющим вести нормальные занятия в корпусе.
В два часа ночи 25 января к директору корпуса полковнику Владимиру Александровичу Бернацкому явился курсовой офицер расположенного по соседству Сергиевского артиллерийского училища с предложением немедленно выступать в порт и грузиться на пароходы под прикрытием юнкеров. Как? Почему так внезапно, ночью?.. Красные уже в семи верстах от Одессы, завтра они будут в городе, ждать некогда, завтра в порту будет форменный хаос, да и пробиться туда станет невозможно… Бернацкий заколебался: спешный ночной выход в порт означал потерю всего корпусного имущества. Да и вынесут ли сонные кадеты пятиверстовой ночной марш по январской Одессе?.. Директор поблагодарил и отказался. Согласись он тогда – и Одесский кадетский корпус благополучно был бы эвакуирован морем.
В шесть утра 25 января все кадеты были на ногах. На плацу уже грузились подводы – везти корпусное имущество в порт. С ними в качестве охраны пошли второй и четвертый взводы 1-й роты с четырьмя пулеметами «Льюис», под командой полковника Самоцвета. Панасюк с другими воспитателями остался в корпусе. Проходили часы, из города начала доноситься ружейная и пушечная стрельба, а о колонне Самоцвета не было ни слуху ни духу. Только проходившие мимо беженцы сеяли панику, рассказывая, что кадетская колонна разгромлена, что в Одессе большевицкое восстание и в порт не прорваться. Кадеты первого и третьего взводов 1-й роты заволновались. Их вице-фельдфебель Коля Тарасенко срывающимся голосом скомандовал построение на плацу. По лицам ребят Панасюк видел – они уже обрекли себя на гибель. Решительные, бледные, с новенькими винтовками в руках (у 1-й роты были «трехлинейки» американского производства).
— Господа, я запрещаю вам!.. – Голос директора корпуса Бернацкого срывался на вибрирующий фальцет, полковник растерянно обводил строй глазами. – Это… это самоубийство! Одесса уже в руках красных, вы все погибнете!
— Погибнем, но с честью! – кричали директору из строя.
— Чем погибать здесь, так лучше в бою!
— Там два наших взвода дерутся, а мы…
Панасюк шагнул к директору:
— Разрешите мне, господин полковник?
Вконец растерявшийся Бернацкий махнул рукой, уступая командование. Иван повысил голос, соизмеряя его с пространством зимнего плаца.
— Кадеты, слушать меня!.. Полочане есть?
Он отлично знал всех полочан в корпусе, но сейчас важно было сбить нервное настроение ребят, услышать их ответ. Задумка удалась – крики улеглись, кадеты недоуменно переглядывались.
— Так точно, — отозвалось с десяток голосов.
— Вы меня знаете, я тоже полочанин. Какой девиз у нашего корпуса?
— Один за всех, и все за одного, — неуверенно понеслось с разных сторон.
— Так что ж вы делаете? Сами уйдете в порт погибать со славой, а младшие пускай тут как хотят, да? О малышах кто-нибудь из вас подумал?.. – Иван поймал нужную паузу, дал кадетам осмыслить то, что происходит, и тяжело закончил: – Тот, кто тронется с места, бросив младших, тот шкурник и трус. Выводы делайте сами. Вице-фельдфебель, командуйте дальше.
Багровый Тарасенко повернулся к строю:
— Полурота, вольно! Разойтись…
Бернацкий отвел Панасюка в сторону и пожал ему руку.
— Иван Павлович, спасибо вам. Вот что значит кадет к кадетам…
— Владимир Александрович, так ведь и вы кадет, нижегородец, насколько я помню, — усмехнулся Панасюк. – Ничего, бывает, не нашли нужные слова…
Бернацкий отвернулся, Иван видел, что подбородок полковника мелко дрожал.
Часа через два как-то сразу все узнали, что обоз 1-й роты не смог пробиться в порт и идет по Овидиопольской дороге к румынской границе. Бернацкий построил остатки корпуса и объявил: выступаем туда же. Если все пойдет по плану, через два-три дня будем в Аккермане, это уже Бессарабия, два года назад занятая румынами. Румыны – наши союзники, к тому же братья по вере, православные, они примут. А оттуда и до Сербии недалеко.
Было около половины четвертого, и уже темнело, когда корпус наконец выступил в путь. Впереди первый взвод 1-й роты, дальше 4-я и 3-я роты в черных шинелях с белыми вещмешками-наволочками на спинах. Воспитатели с семьями двигались пешком. Потом одна-единственная подвода с вещами и третий взвод 1-й роты. Остатки старшей роты шли с оружием: винтовки на ремне, обойма в магазинной коробке.
Уходили не все. Кое-кто из воспитателей, главным образом местные и семейные, оставались в Одессе. Целиком оставался лазарет – он был забит тифозными под завязку. Как ни плакала Аня, как ни умоляла директора взять с собой больных, Бернацкий был неумолим: тифозные могли погубить весь корпус. Только кадет Бируля-Беланович, выздоравливавший после возвратного тифа, попытался идти вместе с колонной. Но через пятнадцать минут, шатаясь, опустился на каменную тумбу: «Не могу больше, прощайте, ребята!..» Еще долго, оглядываясь, можно было видеть его скорбную маленькую фигурку, понемногу превращавшуюся в черное пятно на фоне белой дороги.
Дул ледяной ветер, забивавший дыхание мелким твердым снегом. Но марш не был утомительным из-за мелкого шага младших рот. Перворотники даже пошучивали между собой о чем-то. У домов молча стояли жители Большого Фонтана, смотрели на уходящих кадет. Злорадствовали, сожалели, ни о чем не думали?.. Бог их знает. Восемь верст до Люстдорфа прошли хорошо, дорога была плотно убита многочисленными обозами. В Люстдорфе заночевали в ледяном здании школы, где после гвардейских саперов осталась гора вшивой соломы. Ужинали полусырыми клецками. Младшие кадеты долго не могли уснуть как от холода, вшей и впечатлений, так и от радости. Еще бы, в Люстдорфе неожиданно нашлись оставленные кем-то старые винтовки – «Берданы» и «Гра». Вероятно, кто-то бросил этот антиквариат из-за ненадобности. Малыши тут же растащили тяжеленные старые винтовки и полночи упоённо возились с ними, многие так и уснули в обнимку со своим первым личным оружием…
Следующий день разогнал остатки романтики. Бодрый зимний поход по хорошей дороге превратился в тяжелое передвижение по сугробам. Малыши, сгорбленные под тяжестью винтовок, ковыляли уже еле-еле. Наконец один из них, лопоухий рыжий Цвирко, украдкой «выронил» свою «берданку» на дорогу. Панасюк как раз шел сбоку колонны, заметил и тут же догнал кадетика.
— Цвирко!
— Я! — испуганно отозвался тот.
— Ты почему оружие бросил?
Лицо кадетика исказилось жалобной гримасой.
— Так тяжелая она, господин штабс-капитан, плечо натирает… Да и патронов к ней нет. Это ж «берданка», старьё…
— Зачем тогда брал, если старьё?
Кадетик начал хлюпать носом.
— Так ведь у нас боевой поход, а с винтовками только старшие…
— Запомнить всем! – повысил голос Иван, обращаясь к младшим. – Кто бросит личное оружие – в Сербии лично уши надеру за такой позор! Взял – так неси, все понятно?
— Понятно, — нестройно и без всякого энтузиазма отозвались малыши.
Но к ночи почти все младшие побросали свой нестреляющий антиквариат. Самых уставших начали грузить на единственную подводу. Ночью яркая луна освещала степь на версты вперед, курить и разводить костры запрещалось. Ветер по-прежнему нес по степи жесткую снежную пыль. Марш продолжался безостановочно семнадцать часов. Только на рассвете 27 января невменяемые от усталости кадеты вошли в Овидиополь.
Крошечный городок – наполовину еврейское местечко, наполовину рыбацкая слободка – приткнулся к холмистому берегу замерзшего Днестровского лимана. Овидиополь был забит войсками и беженцами. Кадеты с трудом разместились в тесной загаженной школе, которую им с руганью уступили гвардейские саперы. Еды, чтобы накормить детей, достали с трудом – клецок, хлеба и немножко сала. Все это выменяли у местных на вещи и частью купили на «николаевские», то есть на старые, царские деньги. Спали прямо на мокром от талого снега полу.
Панасюк, как и другие офицеры корпуса, жил слухами. В Овидиополе к этому времени собралось уже немало отступающих белых частей, собиравшихся переходить к румынам. При этом кадетам все завидовали – считали, что их переход уже «дело решенное», а остальным еще предстояло договариваться с союзниками. Общее командование над скучившимися в Овидиополе войсками принял генерал-майор Петр Гаврилович Васильев, звучали фамилии командиров отдельных отрядов – Стессель, Мамонтов, Алексеев. Директор корпуса Бернацкий съездил на тот берег лимана, к румынам, и к вечеру вернулся довольный: все в порядке, завтра переходим в Бессарабию…
Иван очень боялся, что Павлушка не уснет этой ночью, но ребенок устал настолько, что спал без просыпа. Аня с трудом раздобыла для него молока у какой-то местной жительницы, заплатила «николаевскую» десятку. Из кадетской комнаты доносилось приглушенное хихиканье. Кажется, смеялись над теми, кто вчера «посеял» на дороге свои винтовки.
— Ну вот мы и уходим из родной страны, Ванечка, — внезапно приглушенно произнесла Аня. Она смотрела при этом в сторону, Панасюк не расслышал и попросил повторить: — Уходим… Раньше все это была Россия, а теперь куда мы?
— Так ведь и там Россия, — попытался пошутить Панасюк. – Бессарабия же наша. Румыны просто в нее вошли явочным порядком и уже два года как считают своей… Но я уверен, так долго продолжаться не будет.
— Я не об этом… Куда мы? Что ждет Павлушку?..
Панасюк поцеловал жену в висок, в полуседую прядку. Она тоже поцеловала его в полуседой ёжик на макушке. Седые волосы появились у обоих летом 19-го, когда Иван находился в одесской ЧК. Буквально за несколько дней.
— Я не знаю, Анечка. Не знаю. И никто сейчас не знает.
Он помолчал.
— Ты жалеешь, что мы вместе? У тебя могло бы все быть по-другому… Ты бы жила в своем селе, а не металась бы сейчас где-то на краю земли…
Жена вздохнула.
— Ваня, ты же знаешь – всё уже написано там, выше… Всё это зачем-то нужно…
Через полтора часа она задремала, крепко обняв во сне сына. Панасюк осторожно выбрался на крыльцо школы. Мороз обжег горло, словно спирт. Где-то это уже было, когда?.. Ах да, Новый 1917 год, в Белоруссии. Тогда он тоже стоял на крыльце усадьбы, вдыхал морозный воздух и думал о том, что будет дальше. И вот уже 1920-й… И так же, как тогда, не спит Стяпонас Тракшялис.
Степан докуривал, но, увидев Ивана, передумал уходить. Овидиополь спал, только в каком-то домишке неподалеку пьяно пели: «По улицам ходила большая крокодила, она, она голодная была… Увидела француза – и хвать его за пузо: она, она голодная была…»
— Степан, ты куда дальше? – тихо спросил Панасюк.
— Как куда? С корпусом, в Бессарабию…
— Это понятно, а дальше куда? Корпус-то в Сербию идет.
Тракшялис тяжело вздохнул.
— Не знаю, вашбродь… Не знаю. Надо в Литву ехать, искать семью. И не хочется уже… Не знаю я, как сказать, — окончательно смутился солдат.
— Я знаю, — договорил Иван. – Всё вокруг так страшно переменилось, нас так закрутило и протащило через такие жернова, что обычная жизнь уже кажется странной, правда? К ней и хочется, и не хочется возвращаться.
— Да, — обрадованно кивнул Степан. – Вот это я и хотел сказать. Вот приедешь, а там – пепелище, все убиты… Или наоборот – жена с другим давно, и дети есть… Проще уж как-то так…
— Да, проще… Я тебя понимаю…

Утром 1-я рота сдавала в комендатуру свои «трехлинейки». Делалось это по приказу командования: к румынам с оружием идти было запрещено. Принимающий винтовки офицер смотрел на кадет с презрением: словчили, уходят за границу… Кривыми булыжными улочками Овидиополя кадетская колонна спустилась к присыпанному снегом, искрящемуся под солнцем лиману. Вдалеке, в десяти верстах, чуть виднелся другой берег – город Аккерман, румынская сторона. На льду Бернацкий скомандовал построиться во взводные колонны в шахматном порядке, но предосторожность оказалась излишней – лед был крепок, идти можно было без опаски.
Дул ледяной ветерок, солнце слепило глаза, на льду скользили и разъезжались ноги. По лиману в румынскую сторону шли не только кадеты – по льду двигались беженские повозки, шли какие-то штатские, не меньше тысячи человек. Болтали, что это «иностранцы» — уроженцы Риги, Ковны или Варшавы, которых румыны якобы сразу же пропускают без вопросов. Берег понемногу приближался. За пять верст до него уже отчетливо были видны башни старинной крепости, крохотные черные человечки на льду, дома на узких улицах, сбегавших к лиману…
Дымок. Этот дымок Иван увидел как-то сразу, и сразу понял, что он означает. Через секунду после дымка в крепости раздался удар, и в морозном воздухе начал нарастать тупо режущий, нудный, до боли знакомый звук.
— Первый взвод, назад!!!
Снаряд пришелся правее колонны, совсем близко от первого взвода. Вверх взметнулся столб воды и осколков льда. Тысячная толпа людей ахнула и в ужасе бросилась назад. В проруби билась окровавленная лошадь, за обломанные края льдины цеплялись двое мужчин и сестра милосердия.
— Авраменко, Голиков, Худобашев, Гродский!.. – крикнул Панасюк.
Но командовать кадетам нужды не было. Самые сильные и ловкие и без команды бросились к людям, облепили их и через полминуты вытащили на лед. Толстый старик в мокрой шубе, задыхаясь и тяжело кашляя, бросил одному из кадет свой бумажник:
— Держите… Мне… уже… вряд ли… понадобится… так… хоть… вам…
— Кадеты, назад! Бегом!..
Назад в Овидиополь возвращались злые и возбужденные. Кадеты горячо обсуждали «бой», офицеры гадали, с чем вернется из Аккермана поехавший туда на переговоры полковник Бернацкий. Все сходились на том, что это ошибка. Наверное, румыны увидели на льду огромную толпу и вообразили, что это весь овидиопольский гарнизон движется к границе, вот и дали предупредительный выстрел. Никто ведь не погиб… Недоразумение. Разберутся.
Ночевали снова в школе, которую на этот раз брали почти с боем и с личным вмешательством генерала Васильева. Из еды – сырые клецки, кусочек сала и пустой кипяток. Повезло только кадету, которому старик в шубе отдал свой бумажник: старик умер, не доехав до берега лимана, а в бумажнике нашлось три с половиной тысячи «николаевских». На эти деньги шестеро кадет смогли разжиться хлебом и самогоном – по стакану на брата… Панасюк с содроганием увидел, как по черным шинелькам младших рот неторопливо ползают полчища вшей.
Утро 29 января было уже не таким ярким и ясным. Над лиманом стлался зеленоватый туман, Аккермана не было видно. По лиману кадеты снова шли не одни: сзади брела колонна польских беженцев, навстречу – несколько сот понурых солдат без оружия, с седлами в руках. Выяснилось, что это украинский отряд атамана Струка, который пытался уйти от красных в Бессарабию. Но румыны разоружили украинцев и дали им от ворот поворот. Эта встреча произвела на всех тяжелое впечатление. Значит, не всех, кто пытается спастись от красных, румыны принимают?..
Два часа ждали чего-то на середине лимана, рядом со вчерашней прорубью от снаряда. В ней жутко торчала замерзшая наполовину лошадь, похожая на скульптуру с Аничкова моста. День уже клонился к вечеру, когда наконец по колонне побежали возбужденные голоса:
— Пускают! Пускают!
— Господа, румыны пускают нас!
— Подтянись! – скомандовал Иван. – Помните, что перед союзниками русские кадеты должны выглядеть наилучшим образом!
На пристани – вмерзшем в лед деревянном баркасе — кадет встречали таможенные чиновники в незнакомой форме с зелеными петлицами. Нужно было заявить о наличии «николаевских», которые ходили в Бессарабии наравне с румынскими леями, но денег ни у кого уже не было. Тут же румяные от мороза барышни раздавали кадетам бутерброды и горячее молоко, офицерам дали по стакану горячего красного вина. Все немного оттаяли – в прямом и переносном смысле.
Крутые улочки Аккермана вели наверх. На тротуарах стояли местные жители. До Панасюка то и дело доносились возгласы по-русски:
— Добро пожаловать!
— Здравствуйте, кадеты!
— Гостеприимной Румынии и Его Величеству королю Румынскому Фердинанду – ура!.. – подал команду Бернацкий.
— Ура-а-а… — вяло отозвался кадетский строй на ходу.
Разместили корпус в здании местной женской гимназии. Классы были жарко натоплены. Ребята впервые за четыре дня смогли снять с натертых в кровь ног обувь. Бутерброды с сыром и колбасой, молоко, вино, любезные разговоры… Спасены. И вскоре весь корпус заснул блаженным сном – пусть прямо на паркете, но паркет этот был в ту ночь мягче любой перины.
Посреди ночи Панасюк проснулся от шума в коридоре. Заворочался, захныкал на руках Ани Павлушка. До Ивана донеслись какие-то французские фразы. Языка он не знал, но по возмущенной интонации полковника Бернацкого понял – что-то случилось. В следующий момент в отведенную офицерам комнату вошли трое: румынский локотенант в светло-серой шинели и черной меховой шапке и двое солдат в высоких кепи, с «Манлихерами» наизготовку. Локотенант резко бросил что-то по-французски однорукому полковнику Георгию Иосифовичу Рогойскому, полочанину выпуска 1896 года, с которым Панасюк, как и положено полочанам, был на «ты».
— Что он говорит? – понеслось со всех сторон.
— Ничего не понимаю… Нам нужно уходить? Но почему? Что случилось?
Румын снова что-то рявкнул с надменным лицом.
— Решительно не понимаю… Кадетам нужно спешно вернуться назад в Овидиополь! Но… но там же могут быть большевики!
Локотенант с усмешкой продолжал. Глаза Рогойского, сухонького, всегда спокойного, расширились от негодования.
— Да, он говорит, что там уже могут быть большевики… Но это приказ коменданта Аккермана.
Офицеры возмущенно заговорили наперебой:
— Но это же дети!
— Неслыханное варварство… Румыния же была нашей союзницей в Великой войне!
— Пожалейте детей, они не отдыхали и не ели толком четыре дня!
Но все было напрасно. Комнату наполнили румынские солдаты, галдевшие одну и ту же фразу: «Айда напой!» Офицеров и членов их семей силой вытолкали из гимназии и, подгоняя прикладами и штыками, согнали на лед ночного лимана. Там всё стало ясно: на льду каким-то невиданным многотысячным табором, озаренным неверным огнем костров, сгрудился весь овидиопольский гарнизон. Видимо, он по примеру кадет решил уходить в Бессарабию, но румыны, встревоженные появлением у Акккермана огромной вооруженной толпы, не только не пропустили ее, но и на всякий случай решили избавиться от кадет…
Офицеры, не сговариваясь, собрали по карманам последние деньги и умолили надменного румынского локотенанта оставить детей в теплом здании хотя бы до утра. Тот хмыкнул, но согласился.
В семь часов утра 30 января корпус в четвертый раз двинулся через Днестровский лиман – назад, на русскую сторону. Кое-кто из малышей откровенно плакал, старшие кадеты и офицеры шли растерянные и озлобленные. Никто не понимал, как теперь быть, куда податься… А если в Овидиополе уже красные?.. Но к счастью, большевиков в городке еще было. Более того, в полдень стало известно, что в Овидиополе формируется отряд, чтобы пробиваться на север, к Тирасполю, к польской границе. Общее командование осуществлял генерал Васильев, под его началом – несколько отдельных отрядов. Полковник Мамонтов, начальник штаба отряда полковника Стесселя, предложил корпусу вызвать из числа кадет 1-й poты желающих вступить в отряд. На вызов отозвались все, кроме пяти больных: 48 кадет, да еще четверо малышей из младших рот.
Офицеры вызывались добровольно. Полковники Рогойский и Фокин, капитаны Реммерт и Зеневич и штабс-капитан Сидоров. Все они представляли кадры разных корпусов: Зеневич и Сидоров были «коренными» одессцами, Реммерт – из Варшавского Суворовского корпуса, Рогойский – полочанин. Фокин был добровольцем, отцом одного из кадет третьего взвода 1-й роты.
Решать нужно было быстро. Здесь и сейчас, 30 января. Иван подошел к полковнику Бернацкому, спросил, что тот намерен делать дальше.
— Поведу корпус в Одессу, — дергаясь всем своми сухим, чисто выбритым лицом, ответил директор. – Будем сдаваться на милость победителя. А что еще остается? Рисковать жизнями детей в январской степи?..
С полчаса Панасюк бесцельно кружил по Овидиополю. По его булыжным улочкам цокали копыта гусар Лубенского полка, грохотал колесами броневик «Россiя», грелись у костров ездовые-артиллеристы… Отряд Стесселя был собран с миру по нитке. В то, что у него что-то получится, Панасюк не верил. Но это – хоть что-то, хоть какое-то действие!.. Бернацкий прав, нельзя вечно таскать по январской степи малышей в шинелях, но разве прав он в том, что их нужно сдавать красным?.. Голова кипела. От долгой ходьбы и мороза разболелись старые раны. И еще страшно хотелось есть, но к этому состоянию все уже понемногу начали привыкать.
Разговор с Аней был, наверное, самым тяжелым за всю историю их семьи. Она и сама понимала, что возвращаться в красную Одессу нельзя, это верная гибель. Второй раз из ЧК уже никто не вытащит, такого везения в жизни много не бывает. Но и идти с отрядом Стесселя… куда?.. Чем все это закончится?.. Оба плакали. Их вид никого не удивлял, в то время много плакали даже очень сильные люди.
…Прощались с корпусом глубокой ночью 31 января. В глазах полковника Бернацкого блестели слезы. Может быть, он только теперь в полной мере осознал, чем обернулась его нерешительность недельной давности. Теперь из-за нее младшие кадеты должны были возвращаться назад, в красную Одессу, а 48 старших уходили, может быть, в свой последний бой…
Пятитысячный отряд Стесселя выглядел как беженский обоз: вместе с ним тянулась пятиверстовая колонна штатских. Телеги были нагружены всяким барахлом – от граммофонов до клеток с канарейками. Иван с трудом пристроил Аню с Павлушкой на телегу к какой-то надменной барыне лет шестидесяти в пенсне, которая эвакуировалась, держа в руках огромный застекленный фотопортрет покойного мужа – благообразного чиновника с нашейным «Владимиром». Это было, видимо, все, что осталось от ее прежней жизни. Сам Панасюк шел вместе со своими кадетами. Тракшялиса он отрядил идти вместе с Аней и Павлушкой и помогать им во всем, если будет нужда.
Путь отряда пролегал по мерзлой пашне. Красные появились сразу же за Овидиополем – на горизонте замаячили их конные разъезды, к полудню 31 января они поджимали отряд уже спереди, сзади и с востока. Но боев пока не было, только мелкие перестрелки. Красные словно ждали, когда у белых кончатся силы и патроны, и они сами собой прекратят существование. Шли медленно, устало, то проваливаясь в отчаяние, то озаряясь надеждой: догнать арьергарды генерала Бредова, отступающего в Польшу. У Бредова ведь двадцать тысяч бойцов, артиллерия. В темноте скрипели шаги по зимней дороге, изредка звенели штыки, цепляясь друг за друга, да встревоженно ржала лошадь. Панасюк видел, что кадеты утомлены до того, что спят на ходу – в буквально смысле. Они просыпались, когда колонна замирала, и задний ряд наталкивался на передний.
В один переход делали семь-десять верст, в день – около сорока. О еде не было и речи – счастье, если на поле находили мерзлую картофелину или гнилой кукурузный початок, а так топили снег, грызли куски льда. То один, то другой кадет терял сознание и падал на дорогу – от голода или боли в стертых ногах. Подбирать упавших никто не спешил, хотя за отрядом шел громадный обоз – обыватели спасали от красных любимых кошек и альбомы семейных карточек. Время от времени из занятых большевиками немецких колоний по отряду начинали неприцельно бить трехдюймовки. Сбоку и позади медленно двигалась кавалерия красных. Иногда она была так близко, что единственный отрядный броневик поворачивал башню и вел пулеметный огонь поверх колонны. Но к опасной близости противника все быстро привыкли. На коротких привалах люди тут же ложились на снег и, не обращая внимания на вражеские разъезды, мгновенно проваливались в сон, хотя бы на несколько минут.
В десять утра 2 февраля с пригорка открылся вид на большую деревню: аккуратные красночерепичные крыши, дымки из труб. Все уже знали, что это верные приметы немецкой колонии. Откуда-то из головы колонны побежал по людям приказ:
— Добровольцев и кадет — вперед!
Панасюк бежал впереди своих кадет, рядом с другими офицерами. Атака была ни на что не похожа – вниз, с пригорка, с разбега, и прямо в улицу, в устье которой работал красный «Максим». Но злые, голодные, уставшие люди рвались к теплу, еде, отдыху, и пулеметные очереди в лицо никого не остановили. Через полминуты пулемет был взят кадетами, пулеметчиков закололи штыками. Где-то на боковых улицах еще шла стрельба, но отряд Васильева уже затопил деревню, как разлившаяся вода. Полковник Рогойский занял какую-то хату, хозяева которой попрятались, и деловито кипятил воду для мамалыги. Набивались в хату раскрасневшиеся, радостные, забывшие про усталость: до Тирасполя двадцать верст, считай, спасены!..
Грохнула дверь, впустила клуб морозного пара. Запыхавшийся ординарец от полковника Стесселя выдохнул одной фразой:
— Кадетской роте занять позицию на северо-восточной окраине Канделя напротив кладбища…
Поднимались с невероятным трудом. Кукурузную муку насыпали в башлыки. Значит, Кандель – так называется эта деревня.
Кладбище было крепким, обнесенным каменной стеной, со строгими лютеранскими крестами. Красные не собирались бросать Кандель. У них и артиллерия, и конница с пулеметной тачанкой, и пехота, наступающая густыми цепями прямо на кладбище. И пятьдесят кадет, ребята шестнадцати-семнадцати лет, у каждого в лучшем случае тридцать патронов на винтовку. Здесь были одессцы, полочане, тифлиссцы, суворовцы, сумцы, ташкентцы, орловцы, киевцы, московцы, петербуржцы – словно вся кадетская Россия отрядила своих представителей сюда.
На кладбищенской стене заработал на «Льюисе» суворовец Глеб Никольский из первого взвода. Глеб бил зло, коротко и очень грамотно, не давая красным головы поднять. «Молодец парень», — тепло подумал Иван. Но в следующую минуту Никольский вскрикнул, правая его рука повисла плетью. «Льюис» замолчал. Иван знал, что других пулеметчиков среди кадет не было – «Льюис» машинка непростая. Замешательством воспользовалась красная тачанка: быстро завернула справа и взяла кадетскую цепь под продольный огонь.
— Отходим до оврага! – раздалась по цепи команда Рогойского.
Отходили под сильным огнем. Панасюк вместе с другими офицерами шел последним, отстреливаясь из винтовки. Среди кадет появились первые убитые. Первым упал тяжело раненный в живот Женя Никитин из Ташкентского корпуса. Мучаясь от раны, он просил его пристрелить, но в этот момент вторая пуля оборвала его жизнь. Пулей в лоб был убит одессец Лёва Клобуков, смертельно ранен в грудь орловец Григороссуло, погиб Лёня Никитин, ранен болгарин Володя Стойчев…
Панасюк передернул затвор. Последняя гильза, все расстрелял. Он машинально вытер кулаком щеку, на щеке осталась темная масляная полоса.
— Приуныли ребятки, — произнес рядом полковник Рогойский и привычно передернул затвор плечом: приноровился после потери одной руки. – Ничего, сейчас взбодрим.
— Каким образом, Георгий Иосифович?
— А вот увидишь.
Под огнем выстроили кадет, как на строевых учениях, подравняли. «На четыре шага дистанции, налево – разомкнись!..» Снова залегли, уже на окраине деревни, рядом с последними домами. Капитан Реммерт закурил папиросу, сделал несколько затяжек, передал Панасюку, тот передал ее кадетам. А Рогойский спокойно продолжал свое учение:
— Справа по одному перебежку начи-и-инай!
Не ученье, впереди – работающие пулеметы красных… Но приободрившаяся 1-я рота атаковала так дружно, с таким хорошим «Ура», что красные не выдержали и начали отходить…
…Только после боя Иван почувствовал, как устал. По улицам Канделя там и сям лежали убитые большевики. Панасюк машинально нагибался и забирал у каждого патроны. Один, совсем молодой парень, года на два старше кадет, сам пополз к нему, протягивая свои обоймы.
— Я не коммунист… мобилизовали… мать в Петербурге одна… Не убивайте, вашбродь!..
— Да кому ты нужен, — сказал Панасюк и забрал патроны.
Не меньше получаса искал по темнеющему зимнему Канделю Аню с сыном. Беженский обоз попритыкался по дворам хат – везде виднелись молчаливые телеги с горами мирного хлама, а людей гостеприимные хозяева-немцы забрали по домам. Аня нашлась в шестнадцатом по счету доме. Она и Павлушка спали как убитые, крепко обнявшись во сне. Пожилая хозяйка-колонистка тут же начала предлагать Ивану поужинать. Пахло миром, уютом, кажется, даже кофе… От тепла закружилась голова, мгновенно потянуло в сон.
«Спите, мои дорогие… — Он потоптался над спящими женой и сыном, легонько провел грязной ладонью над их лицами, согрел воздух. – Спите, родные, когда еще придется вот так поспать…»
— Вы не волнуйтесь, вашбродь, — шепотом успокоил Степан. – Тут хозяйка хорошая, накормила-напоила… Вы сами-то ели что-нибудь?
— Нет. Пойду к кадетам, сначала их накормить надо…
Уже в полной темноте, чуть ли не наощупь нашел штабную хату. Кадеты сосредоточенно варили мамалыгу. В котле булькала вода, кто-то сыпал туда желтоватую крупу. Снаружи свистела метель, где-то далеко постреливали. А кадеты со своими офицерами молча сидели на грязном полу и сосредоточенно ждали кашу. Молчали. Про убитых и раненых не говорили, словно по уговору. Да и вообще не говорили не о чем, хотя сегодня 1-я рота приняла свое боевое крещение. Иван смотрел на грязные худые лица своих кадет, на сжавшихся в комок, небритых офицеров и понимал, почему все молчали. Так же молчали на фронте Великой войны после тяжелых боев, когда хочется есть, спать и больше ничего…
Грохнула дверь. В избу вошел, стряхивая снег с башлыка, незнакомый рослый капитан, сильно хромающий на левую ногу. Он обвел всех глазами и спросил у Реммерта:
— Где полковник Рогойский?
— В охранении у колонии Зальца.
Офицер поколебался секунду и, склонившись к Реммерту, зашептал ему что-то на ухо. Лицо Реммерта исказило отчаяние.
— Скажите им сами, капитан, а то мне не поверят…
Капитан обернулся к кадетам и повысил голос:
— Господа! Сегодня мы дрались с дивизией Котовского и выбили ее из Канделя в сторону Тирасполя… Но у нас нет больше патронов, а у броневика – бензина. Командующий отрядом не решается бросить обоз, то есть попросту сбросить с подвод беженский хлам. Так мы все погибнем. Полковник Стессель решил пробиваться один. Сегодня ночью, сейчас, мы перейдем озеро, дойдем до Днестра и будем пробиваться вдоль границы. Полковник Стессель приказал мне вас найти и привести к нему. Он тоже кадет, и я кадет. Вы сегодня целый час сдерживали всю дивизию Котовского, бросить вас полковник не может… За вашей заставой в Зальце уже послано.
— А наши раненые? – спросил кто-то.
— Раненых возьмем на повозки, даю вам слово, — ответил капитан.
Снова подъем. На ночных улицах Канделя строились не только кадеты, со всех дворов выезжали беженские повозки, тревожно ржали лошади. Весь обоз отряда генерала Васильева трогался в путь. Иван сбегал к Ане, убедился, что хозяйка разбудила ее и Павлушку и что они пристроены на подводу. Тракшялис заверил его, что все будет в порядке, и Панасюк вернулся к своим.
Тронулись. Морозная, туманная ночь с 2 на 3 февраля. По голой заснеженной степи двигалась даже не колонна, а какая-то длинная людская змея, не державшая строй, причудливо изгибавшаяся. Шли молча, только с санитарных повозок доносились глухие стоны раненых, нагруженных как дрова, вповалку, и безостановочные женские голоса. Это сестры милосердия бесконечно повторяли одно и то же, вечную обманку военных лет:
— Вот сейчас будет деревня, еще верста, и приедем… Потерпи, голубчик, сейчас перевяжем, будет тепло…
Утром пришли в большую молдавскую деревню Коротное на берегу Днестра. Местные смотрели на отряд угрюмо, со злобой. Устроили перекличку кадет: их оставалось 39 при двух офицерах, Реммерте и Панасюке. Где полковник Рогойский, сняли ли его заставу в колонии Зальца, никто не знал. Другие офицеры отстали еще раньше. Остальной отряд генерала Васильева тоже был здесь – около трех-четырех тысяч человек. Злые, босые, полураздетые, раненые второй день без перевязки. Вся эта масса людей скопилась на берегу замерзшего Днестра: единственный путь – туда, на другой берег, к румынам, и все в таком состоянии, что уже неважно, как нас туда пустят, по-хорошему или по-плохому…
Напротив, в днестровских плавнях, в кустарнике, виднелась румынская застава: шесть человек с «Максимом» на салазках. По команде Реммерта «Разрядить винтовки, патроны в карман! В цепь, цепь – вперед!» кадеты с двумя своими офицерами скатились на лед и быстро двинулись к пулемету. За их спинами раздался радостный вздох всего русского берега: румыны снялись с места и поспешно ушли. Значит, в бой не ввяжутся, примут!.. И тут же весь отряд Васильева хлынул на лед, торопясь уйти от русского берега в плавни.
Замерзший Днестр широк, река здесь расходится на множество рукавов, между которыми – небольшие островки, густо поросшие деревьями, кустарником и камышом. На одном из таких островов отряд закрепился. До вечера пытались греться у шипящих костров из сырого камыша. В половине девятого пришла долгожданная весть: генерал Васильев съездил на переговоры с румынами, и они действительно принимают отряд к себе и разрешают переночевать в селе Раскайцы на берегу Днестра. Панасюк не узнал тогда, что Васильев пригрозил румынам, что застрелится у них на глазах, а его отряд попросту прорвет пограничный заслон и рассеется по Бессарабии. Идти до Раскайцев было часа три. Как преодолели это расстояние, никто не помнил – от холода, голода и усталости люди были уже невменяемыми. В деревне все были готовы принять войска постоем, хотя хозяева никакого восторга от этого не испытывали – притворялись, что не понимают по-русски. Кормить кадет было нечем. Слава Богу, в какой-то хате нашелся мешок сахарного песка. Собравшись вокруг, съели его, мешая сахар со снегом – вот и ужин.
Немногих беженцев, оставшихся с отрядом, разместили в нескольких избах на окраине. Убедившись, что кадеты устроены и заснули, Панасюк побежал к своим. В карманах шинели нес сахарный песок и больше всего боялся упасть на льду и просыпать его…
Аню он нашел в компании двадцати женщин разного возраста и разного обличья – там были и офицерские жены и дочери, и сестры милосердия, и пришибленные девушки из простых, явно горничные или няни. В углу молча сидела та сама надменная барыня лет шестидесяти в пенсне, с которой Аня ехала в одной телеге. Фотопортрет ее мужа стоял рядышком на полу. Хозяин хаты, пожилой мужик-молдаванин, злобно зыркнул на вошедшего Панасюка, но ничего не сказал.
— Ну как вы тут устроились? – Иван склонился над сыном. Павлушка лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Лобик ребенка был покрыт капельками пота, несмотря на то, что в избе вовсе не было жарко.
— Да мы-то ничего, — с неожиданной злобой ответила за Аню какая-то барышня из простых, приткнувшаяся к краю стола. – А вот сын ваш помирает!
Панасюк ошеломленно крутанулся к ней, но Аня успела стиснуть его плечо руками:
— Не обращай внимания, это Наташа, у нее ребенок в Овидиополе умер, замерз, так она с тех пор не в себе… Павлушка просто простужен. Глаза слезятся, носик заложен, знобит…
— Бедный… — Панасюк осторожно поцеловал сына в лобик. – И ты моя бедная… Но теперь уже всё. Сегодня переночуем здесь, а завтра пойдем дальше, в Тирасполь…
Он говорил еле слышно, потому что женщины, сгрудившиеся в избе, недоброжелательно прислушивались к разговору. Иван неловко повернулся к столу, начал выкладывать из карманов желтый сахарный песок.
— Это в одной избе нашли, — проговорил он. – Ешьте, пожалуйста.
Несколько женщин, в том числе из приличных, жадно набросились на сахар, начали чуть ли не ртом подбирать со стола сладкие крупинки. Из угла раздался хриплый смех старой дамы в пенсне:
— Господи, вот уж не думала, что доживу до этого дня! Какой бред, какой гиньоль…
Иван неловко потоптался на пороге, в последний раз поцеловал жену и сына и вышел. Метель в ночи разыгралась, и пока он дошел до «своей» избы, промерз до костей. Выпил кипятку на пустой желудок, слушая богатырский храп капитана Реммерта. В Одесском корпусе его почему-то недолюбливали и кадеты, и офицеры – возможно, это пришло за ним еще из Варшавского Суворовского. Теперь же он стал для всех своим, совсем своим, маленький, прямой русский офицер с немецкой фамилией и отчеством Леопольдович.
Утро 4 февраля началось с выстрелов. Панасюк выпал из сна как-то сразу, уже привычно, по-юнкерски: с закрытыми глазами схватил кобуру и шашку, торопливо оделся. В избу, где они ночевали с Реммертом, сунулся румынский солдат в черной шапке.
— Русски? Айда напой!
Знакомые уже слова. Значит, опять гонят?.. По улице то там, то сям громыхала винтовочная стрельба. Офицеры бросились к кадетам. Те уже построились сами, хмурые от вечного недосыпа, шатающиеся от усталости мальчики с винтовками в руках. Вопросов никто не задавал, никто даже не возмущался. К тому, что в происходящем нет никакой логики (вчера приняли, а с утра гонят со стрельбой), все уже привыкли.
Иван обернулся к тенью следовавшему за ним Тракшялису:
— Степан, давай к моим. Не отходи от них ни на шаг, слышишь?
— Так точно, вашбродь, — коротко ответил солдат и бросился бегом по улице.
По селу шныряли румынские солдаты, стреляли поверх голов, выдавливая русских назад, в плавни. Стреляли и прицельно – во всяком случае, то там, то сям падали раненые. Потом к винтовкам подключились пулеметы, установленные на высотках вокруг села. Судя по звуку, пулеметов было не меньше пятнадцати. И этого оказалось достаточно, чтобы превратить остатки отряда в неуправляемую толпу полубезумных людей. Спасаясь от пуль, они кинулись из села назад, к берегу Днестра. Жуткая какофония стона раненых, истерического плача женщин и детей, ругани офицеров, ржания лошадей, которые, сбивая с ног зазевавшихся, мчали куда-то телеги с тифозными… Среди этого хаоса кадеты каким-то чудом сохранили организованность, шли назад группкой, держась друг за друга.
На маленьком островке в плавнях, в мерзлом камыше, остановились. Осмотрели раненых – одессец Толмачев получил пулю в руку, а Трофимова пуля задела в щеку и шею. Да еще малыш Сахно-Устимович, шедший вместе со старшим братом-перворотником, отморозил ноги. Реммерт и Панасюк наскребли по карманам шинелей табачную пыль, присели в сторонке. Мимо брели группами какие-то солдаты, на ходу снимавшие с шинелей погоны,а с папах кокарды. «Сдаваться Котовскому», — равнодушно подумал Иван. Патроны солдаты раздавали кадетам, те молча, без упреков и вопросов, брали. Видимо, как-то само собой считалось, что кадеты станут драться до последнего и патроны им пригодятся.
— Георгий Леопольдович, что дальше?
Реммерт вздохнул, помял ладонями лицо, крепко затянулся самодельной цигаркой.
— Подождем. Бернацкий успел послать из Аккермана телеграмму румынской королеве. Может быть, есть какой-то результат…
— Почему именно ей?
— Да ведь она внучка нашего государя-освободителя… Александра II… Сестрой милосердия была во время Великой войны. Авось не оставит своих землячков… А если не примут, тогда двинемся вверх по руслу на север, пока не нарвемся на поляков. Я с ними умею разговаривать, чай, сколько лет в Варшаве прослужил. Пробьё-ё-ёмся… — Реммерт хмуро подмигнул Панасюку. – Я ведь суворовец, не забывайте. А суворовцы ребята удалые…
Панасюк огляделся. Вокруг царил хаос. Недалеко какой-то полковник, забравшись на телегу, истерично кричал: ««Выхода нет! Румыны нас не пропускают! По ту сторону плавней нас караулят красные! Собирайтесь вокруг меня, составим банду Новицкого! Женщин, детей, раненых — бросить! Кто может носить оружие — за мной!» Мимо бежали, брели, просто шли люди в серых шинелях, и никто не останавливался. Потом от них отделился знакомый офицер – полковник Фокин, потерявшийся в устренней суматохе. То там, то сям тупо хлопали одиночные револьверные выстрелы, и то один, то другой человек с простреленной головой навсегда падал на замерзшую поверхность Днестра…
«Аня! – внезапно ожгло Ивана изнутри. – Аня и Павлушка! Где они?!» В следующую секунду он успокоил сам себя: рядом верный Степан, ничего плохого с ними быть не может. Но тут же, как на грех, мимо пронеслась телега, в которую были запряжены обезумевшие кони. На телеге молча, вповалку лежали раненые, а может быть, уже мертвые… Телега. Они тоже были на телеге!..
— Прошу прощения, Георгий Леопольдович, я отлучусь узнать, что с женой и сыном, и назад… Авраменко, Северьянов, со мной!
…Под ногами хрустел смерзшийся камыш. Брошенное оружие валялось на льду повсюду, как дрова. Так же валялись оторванные шинельные погоны. Везде – серые бугорки тел застрелившихся. Несколько телег опрокинулись в разных местах лимана. Какие-то из них были пусты, у каких-то еще возились люди, надеясь на что-то. Жену штабс-капитана Панасюка Анну, ее сына и сопровождавшего их солдата не видел никто. Никто не видел даже как они выехали из деревни.
Через десять минут Панасюк остановился посреди пустынного льда, усеянного оружием, погонами и трупами, и в отчаянии закричал куда-то в небо:
— Аня-я-я-я!!!
Никто не отзывался, и никто его не слышал.
За спиной раздалось запаленное дыхание кадета. Иван обернулся к него в безумной надежде: ну что?.. Андрей Авраменко, раскрасневшийся от быстрого бега, выдохнул:
— Господин… штабс-капитан…
— Ну?!!!
— Видели их… с полчаса назад… — Андрей задыхался от быстрого бега. — У них лошади в телеге понесли, когда пулеметы заработали. Оттуда барыня на ходу выпала, она еще большую такую фотографию застекленную обнимала… Так она с этой фотографией там на льду и лежит мертвая.
— А мои где?..
— Не могу знать, господин штабс-капитан, — виновато выдохнул кадет. – Не нашел. На тех телегах, которые опрокинулись и лежат, нету… Может, их на советский берег лошади понесли?..
…Сколько Иван пробежал по ледяному полю по направлению к советскому берегу, он не помнил. Помнил только, что его скрутили десять кадет и поволокли назад. Он отбивался, ругаясь самыми страшными словами, а они тащили его куда-то прочь, назад, в плавни. И еще запомнилось лицо капитана Реммерта, кричавшего в ярости: «Здесь теперь твои дети, штабс-капитан! Вот они! Голодные, раздетые, разутые, без родителей! О них думай! Глянь им в глаза, глянь внимательнее!..»
Звучали еще голоса: уговаривали, убеждали, что ехать на советский берег искать жену и сына бесполезно – офицера котовцы тут же поставят к стенке, если только раньше не ограбят и не зарубят местные крестьяне. Кроме того, самое главное: никто ведь не знает точно, что их унесло к красным! Они могли прибиться к какой-нибудь группе отступающих, могли сойти с телеги в самом начале и пойти пешком… Отчаиваться не нужно. Все это было правильно, верно, но в голове Панасюка стучало только одно: как же он мог оставить Аню с Павлушкой одних?.. Это по его вине они пропали сегодня в днестровских плавнях!..
Зимний день тлел дальше, выгорал, как кожура, таял на страшном льду, усеянном трупами. Словно привидения, перед Иваном проплывали лица, фигуры, доносились обрывки фраз. Потом все почему-то встали, и он машинально встал вместе со всеми. Оказалось, на кадетский отряд выбрел одиноко идущий по льду генерал-майор Петр Гаврилович Васильев. Это было как бредовое видение – лед реки, февральский вечер и одинокий генерал в шинели на красной подкладке , при нашейном «Владимире» 3-й степени с мечами.
— Здравствуйте, кадеты!
— Здравия желаем, ваше превосходительство! – хрипло откликнулся кадетский строй.
Генерал обвел слезящимися от яркого льда глазами мальчиков в разномастных шинелях, окровавленных, издерганных, полуобморочных от голода.
— По всей границе румыны имеют приказ из Бухареста о вашем принятии, — тихо произнес генерал, но его услышали все. – Капитан, свяжитесь немедленно с румынами и ведите ваших мальчиков.
Строй стоял по-прежнему неподвижно. Важность новости то ли не дошла до кадет, то ли им было уже все равно – примут их румыны или нет.
— Слушаюсь! – наконец взволнованно отозвался Реммерт.
Васильев собрал себя в кулак, двинул худым кадыком, полуседые усы пятидесятилетнего генерала, в 1890-м окончившего 4-й Московский кадетский корпус, дрогнули. Рука в перчатке стиснула эфес шашки, украшенной Георгиевским темляком.
— Спасибо за Кандель, кадеты!
— Рады стараться, ваше превосходительство!..
— Прощайте, кадеты. Желаю вам счастья…
— Покорнейше благодарим, ваше превосходительство!
Генерал отвернулся от строя и медленно, совсем стариковской походкой побрел куда-то в заросли камыша. Через минуту оттуда ударил револьверный выстрел…
У Ивана чудом оказался относительно белый носовой платок. Из него сделали белый флаг. С ним к Раскайцам пошли Реммерт, суворовец Новицкий – тот самый пулеметчик, что был ранен в руку в Канделе, и еще два кадета, хорошо говоривших по-немецки и по-французски. Ждали их долго. На плавни опустился туман, подмораживало. Через два часа на поиски Реммерта и кадет отправились полковник Фокин с кадетами Кривошеем и Яконовским. Уже поздно вечером в плавни вернулся Реммерт. Как оказалось, он встретил в Раскайцах чиновника Волкова, бывшего полоцкого кадета, который был послан румынской королевой для встречи кадет и оказания им помощи.
По приказу Реммерта с винтовок сняли затворы. Весь путь обратно к Раскайцам был усеян брошенными вещами и оружием, там и сям лежали убитые и покончившие с собой. Какая-то хорошо одетая дама со смехом предлагала всем взглянуть на своего застрелившегося мужа: несчастная сошла с ума над его телом. Но все это проходило мимо сознания Панасюка. Он шел как во сне, еле передвигая ноги и не замечая тревожных взглядов кадет, сопровождавших его. Единственное, на что он обращал внимание, это опрокинувшиеся телеги, возле которых лежали убитые или замерзшие. Пожиую даму, и после смерти обнимавшую застекленный портрет мужа-чиновника, уже занесло снежком, сквозь который жутковато поблескивало ее пенсне. Но Ани с Павлушкой не было нигде. Ни среди убитых, ни среди раненых, ни среди живых.
Наконец навстречу показались шестеро румынских солдат в серо-зеленых шинельках и высоких кепи. «Манлихеры» они держали наизготовку. Реммерт приказал кадетам бросить винтовки. Ребята исполнили приказ.
— Элевы? – высоким голосом спросил один из румын, видимо, сержант.
— Элевы, элевы… Элевы и профессори, — отозвался Реммерт.
— Господин капитан, а что значит элевы? – спросил кто-то из кадет.
— Ученики. Не волнуйтесь, не дергайтесь, теперь уж нас пропустят, есть приказ из Бухареста… Королева Мария лично приказала пропустить нас…
Румынский сержант спокойно, не стесняясь, подошел к Панасюку, расстегнул на нем шинель и неторопливо обшарил карманы. Реммерт на всякий случай крепко стиснул руку Панасюка, чтобы тот не вздумал сопротивляться, но Иван молчал. Ничего не найдя в карманах, сержант разочарованно хмыкнул, но мотнул головой в сторону берега: проходите.
— Становись! Равняйсь! – сорванным голосом подал команду Коля Тарасенко. – Смирна! Напра…ву! Правое плечо вперед, шагом… марш!
Когда шатающаяся от усталости кадетская колонна вышла за поворот реки, навстречу им показалась леденящая душу процессия. Впереди с каменным, скорбным лицом шла сестра милосердия, в руках у нее был большой флаг Красного Креста. А за ней ковыляли, тащились, шли, несли друг друга на носилках раненые — человек двести, остатки отряда Васильева, которые не успели утром уйти из Раскайцев и которых румыны теперь возвращали на советскую сторону. Позади раненых, в сотне шагов, медленно ехал шикарный конный экипаж с кучером-солдатом на козлах. В экипаже спокойно сидели две элегантные молодые дамы в мехах и шляпках. Кто они были, почему ехали к красным, как на прогулку – навсегда осталось загадкой для всех…
При виде колонны кадет раненые начали кричать:
— Эй, кадеты… Вертай назад, пока не поздно!
— Румыны вас так же попрут, как нас поперли…
— Зря идете, ребятки!
Кадеты шли молча, опустив глаза. Раненые начали переглядываться. Видимо, они догадались, что кадет румыны примут.
— Господин капитан, позвольте встать в строй! – неуверенно подал голос один раненый. – Я молодой, за кадета сойду!
И тут же вся колонна начала кричать:
— Господин капитан, не оставьте! Погибнем ведь у большевиков!
— Разрешите к вам в качестве курсового офицера!
— Господа кадеты, примите к себе!..
Что могли ответить кадеты на эти мольбы?.. Кое-кто из мальчиков вытирал кулаком слезы, кто-то сорванным голосом крикнул из строя «Простите нас!» Капитан Реммерт шагал с заледеневшим лицом, не обращая внимания на крики раненых. Колонны неумолимо расходились, кадеты шли к спасению, теплу, жизни, а раненые – в неизвестность, в отчаяние, а скорее всего, в гибель…
— Сволочи! Чтоб вас всех румыны перерезали!
— Словчили, сучата? Уходите? Ну ничего, настанет и ваше времечко…
— Скатертью дорожка, ребятки!.. А мы за вас в Россию помирать пойдем!
Вслед кадетам неслась бессильная матерная ругань раненых, и это было последнее, что они слышали на Родине…
Панасюк молча шел рядом с Реммертом, и на сердце его была смерть. Аня. Павлушка. Аня. Павлушка… Каждый шаг словно вбивал в сердце иголку. Для чего теперь жить, он уже не понимал.

Глава 40 Оглавление Глава 42

Поделиться с друзьями
Белорусский союз суворовцев и кадет