ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

ВЯЧЕСЛАВ БОНДАРЕНКО

ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

Роман

44

Юрий Варламов, штабной поезд, Новороссийск, 29 марта 1920 г. – Москва, 6 апреля 1920 г.

…Ревел мотор легкого «Морана». Небо забивал дыханье, слезились глаза, и это были слезы восторга, слезы первого полета, слезы предчувствия любви. И девушка, сидевшая на месте пилота, оборачивалась к Юрию прекрасным странным лицом, и ее зеленые глаза дерзко сияли сквозь летчицкие очки. А внизу рыжим прямоугольником лежал Гатчинский аэродром, на котором раскинули крылья еще несколько аэропланов…
Сон Юрия изменился, свернул в сторону. Теперь вместо самолета он видел заколоченную дверь какой-то квартиры, и он тщетно стучал в нее, надеясь, что его впустят. Но слышал только ехидный голос соседской старушки: «А их нет никого, их в армию призвали». Соседка повторяла эту фразу снова и снова, и Варламов обернулся, чтобы прикрикнуть на нее, но увидел почему-то лицо старшей сестры, Юли. Только оно было не добрым и юным, как в детстве, а постаревшим и замкнутым…
— Юля?.. – прошептал Юрий еще в полусне-полубреду. И тут же вспомнил: ах да, Новороссийск, катастрофа, эвакуация… страшная набережная, заставленная брошенными пушками, среди которых мечутся в ужасе не попавшие на пароходы люди.
Последние суда с эвакуированными ушли из Новороссийска 27 марта 1920 года. Раненые и тифозные, как Юрий и предполагал, остались на берегу – на милость победителей. Кто потерял надежду, не верил в чудо, не желал плена – стрелялись, бросались с мола в море или уходили в горы – пробиваться в Грузию. Те, кто надеялся на лучшее, рассуждали в духе «Красные тоже люди». Это было самое тяжелое время – часы, когда белые уже ушли из Новороссийска, а красные еще не вошли в него. По набережной бродили сошедшие с ума военные и штатские – они напевали или бормотали что-то себе под нос, размахивали руками, смеялись. Шагах в ста от Юрия какой-то офицер-дроздовец застрелил двух своих маленьких детей, жену, а потом себя. А на краю мола двое солдат со следами заранее споротых погон и добровольческих шевронов грызли большие плитки шоколада, подобранные прямо на пристани, и о чем-то зубоскалили…
А потом у него, наверное, поднялась температура, и он, ежась от холодного ветра с моря, тоже разговаривал о чем-то сам с собой, присев на станину трехдюймовки. И уже не заметил того, как на набережной появились серые от усталости люди во френчах и кожанках без погон, с красными звездами на фуражках. Они по-хозяйски рассматривали брошенное добро, о чем-то говорили между собой, брезгливо косились на сумасшедших и раненых. А молодая женщина в папахе и длинной юбке неожиданно сдержала шаг и пристально посмотрела на Юрия – сначала сквозь пенсне, потом, не поверив своим глазам, сняла его с носа… И знавшие беспощадного начальника политотдела штаба корпуса Юлию Владимировну Варламову поразились тому, как изменилось внезапно ее лицо – из сухого, закаменевшего оно мгновенно сделалось изумленным, мягким, женственным, даже красивым…
— Юля? – еле слышно повторил Юрий. – Мне это не кажется?
Сестра наклонилась к нему и что-то взволнованно произнесла. Варламов покачал головой.
— Юля, я ничего не слышу. Двусторонняя глухота после контузии… Пожалуйста, пиши все, что хочешь мне сказать. Где я?
Сестра вспыхнула, закрыла рот ладонью. Потом быстро придвинула к себе блокнот и что-то написала карандашом. «В штабном поезде. Подожди, я все напишу», — прочел Варламов прыгающие строки. А Юля порывисто поцеловала его в лоб и вышла из купе…
Ее не было долго, около часа. За это время Варламов рассмотрел обстановку купе: ничего лишнего, спартанская простота на грани убожества. На стене висел портрет Ленина в красной рамке. На столике стакан с недопитым чаем и груда каких-то газет. Солдатская шинель. Ничто не говорило о том, что обитательница купе – молодая женщина из приличной семьи.
Преодолевая боль в раненой ноге, Юрий сел на купейной полке и, отодвинув холщовую занавеску, выглянул в окно. Поезд стоял, по-видимому, на запасных путях станции Новороссийск. Рядом стоял еще какой-то пассажирский состав, калякали о чем-то за куревом люди в кителях и френчах без погон. Все выглядело мирно, как на сотне других станций в сотне других стран. Но как он оказался здесь, что это за штабной вагон, и самое главное – какое отношение Юля имеет ко всему этому?..
Старшая сестра… Бывают семьи, где отношения между братьями и сестрами отчужденные или как минимум ровные. У них с Юлей было не так. Юра всегда знал, что сестра с ним, что она поможет, поддержит. Конечно, она была строгой, но такой и должна быть старшая…
Последнее, что он знал о сестре – в конце 1917-го она переехала от родителей, не стала жить с ними вместе по идейным соображениям. Уже тогда была коммунисткой… С тех пор Юля пропала из его жизни, как пропали и родители. И вот теперь – штабной вагон на новороссийском вокзале… Значит, Юля – важная персона в Красной Армии?
Голова туманилась, болела невыносимо. Уж не тиф ли?.. Нет, тиф проявляется иначе, наверное, он просто подхватил простуду там, на страшной набережной… И раненая нога разболелась. Варламов откинулся на подушку, уставился в потолок купе. Его снова несло куда-то по жизни. Куда?..
Быстрыми шагами вошла сестра. Да, ему не пригрезилось, это была Юля, только совсем другая, такой он ее не знал – кожаная куртка, длинная юбка, на боку деревянная кобура «Маузера», на носу пенсне. Она положила на стол несколько машинописных листов, улыбнулась и вышла из купе.
«Дорогой Юра, — прочел Варламов отстуканные на «Ундервуде» слова, — я уже давно не верила в чудеса, но когда увидела тебя на набережной Новороссийска – поверила снова.
Зная о том, что ты был мобилизован в Р.К.К.А., я долго предпринимала попытки тебя разыскать. Но все сводилось к тому, что ты пропал без вести под Харьковом в августе прошлого года.
И вот ты нашелся…
Я не знаю, как, где и в каком качестве ты провел все это время. Вряд ли просто в качестве пленного – белые не таскают с собой раненых пленных долгое время. Вероятнее всего, ты под нажимом обстоятельств согласился перейти на их сторону. Впрочем, это мои домыслы. Тебе нужно честно и открыто рассказать мне все обстоятельства твоей жизни с августа по март, чтобы я смогла тебе помочь дальше.
Я желаю тебе только добра. Понимаю, что в твоей душе наверняка борются старые представления об «офицерской чести», «долге перед Родиной» и прочем – и осознание того, что всё старое кончилось безвозвратно. Ты умный человек и видел всё сам. Видел, каким развращённым и гнусным было всё, в чем мы жили, видел мерзость фронта и мерзость тыла, видел гнусности в Америке. И уверена, что ты сможешь сделать верный выбор и всей душой принять новую Россию, которая рождается сейчас на наших глазах. Собственно, уже родилась – огромная Россия с нами, а то жалкое отребье, которое еще сопротивляется, не в счет. Да, их пока еще десятки тысяч, но их дни сочтены. Это труха. Смрад.
Всё лучшее уже с нами, поверь. Давно. И не за страх, а за совесть. В том числе и лучшие врачи, которые обязательно вернут тебе слух.
Коротко о себе. Я возглавляю политотдел штаба корпуса Р.К.К.А. Повидала всякое. Была ранена под Царицыном. Сплю по четыре часа в сутки.
О родителях не спрашивай. Я не знаю о них ничего и знать не хочу.
В этом поезде действует штаб корпуса. Пока мы стоим в Новороссийске.
Всё, звонят – нужно убегать. Заканчиваю. Зайду к тебе попозже, когда ты это прочтёшь.
Твоя Юлия».
Труха. Смрад…
Юрий вспомнил страшные дни отступления-бегства на Новороссийск. Вспомнил железнодорожные пути, забитые грузовыми вагонами, в которых интенданты везли с фронта барахло. Его продажа именовалась словом «реалдоб», реализация добычи… Вспомнил пьяных, отчаявшихся офицеров, потерявших надежду солдат. Видел снятого с должности за пьянку и развал фронта командующего Добровольческой армией – генерал-лейтенанта Владимира Зеноновича Май-Маевского: он стоял у штабного вагона, растерянный, грузный, и из его глаз текли слезы…
Вспомнил кадет-«баклажек», которых уберег от смерти на набережной. Вспомнил тех, кто не попал на пароходы.
И еще Сергун… Если бы не он, лежать бы ему сейчас в харьковской безымянной могиле в качестве повешенного красного командира. Где сейчас Карлуша? Где Иванко?.. Не поговоришь даже на бумаге – куда писать-то?..
Пальцы, сжимавшие письмо сестры, дрожали. В голове Юрия страшным вихрем крутилось все, что ему довелось пережить за последние четыре года. Газовая атака под Барановичами, Нью-Йорк, возвращение на Родину, ранение и год, проведенный в Крево, оккупированный Минск, концлагерь в Москве, освобождение, контузия под Харьковом, спасение в минуте от виселицы… И глухота, плотная, тёмная, из-за которой все происходящее он воспринимал как в немой киноленте. Где смысл во всём этом? Разве ради этого он становился когда-то кадетом, потом юнкером и офицером?..
А теперь вот взявшаяся из ниоткуда сестра, которая зачем-то предлагает «честно и открыто» рассказывать все, что с ним произошло. Тогда она сможет помочь. А иначе – не сможет?.. Или не захочет?..
— Как всё это неправильно! – вслух проговорил Юрий, не слыша себя. – Как чудовищно!
На него накатывало что-то страшное, то, с чем он еще ни разу не сталкивался. Он чувствовал, что начинает дрожать крупной дрожью, отравленные четыре года назад под Барановичами легкие начали вбирать воздух словно ломтями. «Ты не смеешь, — твердил себе Варламов, — ты офицер, а не баба!» Но страшное было сильнее его, оно охватило его целиком, накрыло с головой черным покрывалом…

— …Доктор, это же пройдет, надеюсь? – Юлия Владимировна старалась говорить спокойно, но подбородок у нее дрожал и щеки были в красных пятнах. – Он не узнает меня. Почему-то Лизой назвал… Дрожит крупной дрожью, плачет… Мне кажется, он… сошел с ума.
Штабной врач поскреб пальцами небритые щеки.
— Будем верить, что пройдет… Реактивное состояние обычно держится недолго.
— Что это значит?
Врач вздохнул.
— Ну что значит?.. Сильнейшая контузия, ранение… Постоянное напряжение, неизвестность… Делание того, чего делать не хочется или вовсе противно… Человеческая психика штука хрупкая, чуть стукни молоточком – и всё. А тут не молоточки, тут такие молоты начиная уже шесть лет подряд каждый день бьют, что диву даешься, как у нас люди еще что-то соображают…
— Насколько это опасно?
— Опасно. От сильного нервного расстройства вообще-то погибнуть можно.
Варламова коротко кивнула.
— Я поняла вас, Аркадий Иванович. Ему можно здесь побыть или нужно в тыл?
— Лучше бы в тыл. Восстановление может занять пару недель, а может, месяцы… Было бы хорошо, если бы он испытал какое-нибудь сильное, яркое переживание, хорошее, конечно. Тогда и рассудок может вернуться, и даже глухота пройти…
Варламова хмыкнула, лицо ее омрачилось.
— М-да… встреча с родной сестрой, значит, не есть хорошее переживание… Ну да ладно…
— Это какой-то нужный человек, я правильно понял? – осторожно поинтересовался врач.
— Правильно поняли. Пожалуйста, свяжитесь с Наркомздравом и от имени штаба организуйте ему лучшую клинику в Москве. Причем чтобы о ходе лечения информировали лично меня, где бы я ни находилась.
— Я понял вас, Юлия Владимировна.

…Старшая сестра московского военного лазарета Елизавета Петровна Сиверс уходила из дома рано утром. Соседи по квартире уже встали и шуровали на кухне: Ферапонт Алексеевич Петряев, пожилой хмурый мужичок из железнодорожного посёлка Щербинка, которого с год назад «выдвинули» в Москву начальником цеха большой швейной фабрики, работавшей на военные заказы, степенно пил за столом чай, а его жена Мария Матвеевна сосредоточенно считала сэкономленные куски сахару. Паёк начальнику цеха давали хороший — 20 фунтов муки, 22 фунта картошки, 2 фунта сахару, и иной раз Ферапонт Алексеевич с барского плеча даже давал Елизавете рафинадину-другую.
Жильцы сдержанно поздоровались. Елизавета не стремилась сблизиться с Петряевыми, которые появились в ее квартире из ниоткуда, а щербинцы, с одной стороны, смущались «настоящей графини», да еще увечной, а с другой, старались держаться подчеркнуто независимо от нее – раз новая власть дала мандат на жилье, так чего теперь, не пользоваться?.. Время от времени к ним наезжали из Щербинки какие-то друзья и знакомые, и Петряевы с гордостью показывали им квартиру. В памяти Елизаветы навсегда остался вечер, когда к ней, раздевавшейся перед сном, в комнату ввалилась целая делегация щербинцев во главе с Ферапонтом Алексеевичем.
— А это вот Елизавета Петровна Сиверс, бывшая графиня, — с неприкрытой гордостью сообщил Петряев землякам. – Раньше, значит, это вся ейная квартира была, а теперь оставили ей только одну комнату. Ничего. Она тихая, да и дома редко бывает, а так больше в лазарете крутится…
Впрочем, и сами Петряевы, не стесняясь, знакомили Елизавету со своим бытом. Непонятные и ненужные им «барские» вещи они в первые же дни распродали на Смоленском рынке, а свои комнаты превратили в то, что считали идеалом красоты. На пол положили узорчатые половики-дорожки, столы накрыли вязаными скатертями. В красном углу висели дешевые иконы в обрамлении бумажных цветов, рядом с ним красовался фотопортрет сына Петряевых Вани, снятого в полной красноармейской форме перед уходом на фронт. На окнах повисли накрахмаленные кисейные шторы, кружевные занавески. Особой гордостью Петряевых был термометр, купленный где-то с рук на том же Смоленском рынке…
…Утренняя Остоженка была тиха и пуста. Только апрельский ветерок шевелил на фасаде дома напротив большой лозунг «Да здравствует IX с’езд Р.К.П.(б)!» Да лазаретный кучер дядя Миша похаживал вокруг своей телеги да ругал под нос гнилую упряжь.
— Поздно спите, Елизавета Петровна, — пробубнил он себе под нос, усаживаясь на телегу. – Этак к поезду не поспеем.
— Поспеем, дядя Миша, город пустой, трамваев нету…
— Это верно, разве грузовые остались, — дядя Миша подхлестнул кобылу, — а вот «Рабочая Москва» давеча писала – с 20 числа и обычные пустят.
— Ну, дай-то Бог.
Мимо бежала Москва – сонная, по-весеннему грязная, по-революционному убогая, тихая – ни трамвайного звона, ни автомобильных гудков. Каждую весну, уже третий год подряд били в глаза все язвы неухоженного, тяжелого города: вытаявший из груд снега мусор, серые, облупленные, давно не ремонтированные фасады домов, разобранные на дровишки заборы, выщербленные тротуары, покосившиеся ворота, разбитые фонари. Гражданская война. Не до жиру, быть бы живу.
И все же весной веселее, чем зимой. Уже нет тропинок, протоптанных в многосаженных сугробах, и не зависишь так от примуса, и не надо уже тщательно осматривать его поршень и, если размок, отмачивать в кипятке, и не надо затыкать все щели в окнах, чтобы не простудиться…
Зимой, в свободные дни, Елизавета, как все московские обитатели, шла на Смоленский рынок торговать. На службе она получала месячный паек старшей сестры – 10 фунтов муки, 2 фунта рыбы, полфунта масла, полфунта сахару, четверть фунта чаю, полфунта мыла, один коробок спичек, ну иногда еще перепадали какие-нибудь мерзлые овощи, — но этого худо-бедно хватало только на то, чтобы не умереть, а хотелось ведь не умирать, а жить. Она занимала свое место напротив длинного ряда палаток, среди таких же, как она, обычных людей – года три назад «сливок» Москвы, теперь же жалкого, никому не нужного отребья. На газетках, а то и прямо на снегу раскладывали, кто чем богат: старинные чернильницы и миниатюры, бесценные книги, купленные когда-то в Италии и Франции, и брюссельские кружева, серебряные ложечки из неведомых сервизов, боевые ордена с облупившейся эмалью и затрепанные колоды карт… Раскладывала и Елизавета какие-то ставшие ненужными уже вещи из своей квартиры. Никто не покупал, стоять было долго, и она за это время вспоминала всю свою жизнь, мерзла, топала ногами по снегу, пытаясь согреться.
Она вспоминала саму себя, модницу, любительницу балов, владелицу огромного «Мерседеса», авиатриссу, поднимавшую к небу «Моран-Парасоль». Дочь богатого чиновника Министерства императорского двора и уделов. Отец служил, а они с матерью жили там, где хотели – и здесь, в Москве, и где угодно еще. Жили и ничего не делали. Какое-то время это казалось единственно правильным и возможным.
Но потом она начала понимать, как убийственно пуста такая жизнь. Ее начало тошнить от бесконечных светских разговоров ни о чем, сверстниц, которые сравнивали мужей с любовниками, вечеринок, похожих друг на друга. Свое разочарование она попыталась излить в стихах. Но успех, которыми они пользовались в светских кругах Петербурга, тоже ее разочаровал – никто не понял, ради чего писались эти стихи. Окончательным ударом стала для Елизаветы смерть тяжело болевшего отца. А потом… потом был летний день 1914-го, скачки, смерть сломавшего шею на барьере Грэй Боя и тот юный офицер с грустными глазами, которым она видела до этого еще юнкером, и который признался, что никогда не летал на аэроплане.
Эта встреча спасла Елизавету. Ее не сломали ни война, ни тяжелая личная трагедия – ранение и ампутация руки, ни революция, после которой она мгновенно превратилась из представительницы высшего класса в жалкое ничтожество, ценное только тем, что имеет профессию медсестры, а потому может рассчитывать на паёк. Она не могла даже самой себе внятно объяснить, какие чувства она испытывала к Юрию, но он жил, и она знала, чо поэтому стоит жить и ей.
Случайная встреча с Юриным однокашником и другом, раненым красным командиром Карлом Петерсом, обрадовала ее. Но жив ли Варламов, что с ним, где он служит (если служит) – об этом Елизавета ничего не знала. Провожая Карла после выздоровления на фронт (это случилось в марте), она взяла с него обещание непременно написать ей, если он узнает что-то о Юре.
…- Тп-пру-у, чтоб тебя! – закричал дядя Миша, привставая с телеги. – Ты куда, мать твою за ногу, под кобылу лезешь?
Елизавета вздрогнула. Телега стояла на углу Тверского бульвара и Тверской, а кричал возчик на безпризорника, шмыгнувшего через дорогу прямо под колесами. Всю эту сцену задумчиво наблюдал с пьедестала бронзовый опекушинский Пушкин. «Как в тон моим мыслям, — улыбнулась она. – Ведь здесь, в Страстном, Юра меня нашел, здесь мы потом прощались… Виделись в последний раз. Нет, не в последний, — тут же поправила она себя. – Не в последний…»
— Вот ведь шастают прямо под колесами, — продолжал ворчать дядя Миша, хотя уже давно выехали на Тверскую. – И откуда столько шантрапы этой в Москве развелось?
— Ну как откуда? Война, революция… Теперь вот из голодных краев люди бегут…
— Бегут-бегут, а Москва-то не резиновая, — ворчал возчик. – Где ж тут всем место-то взять? Я правильно рассуждаю, Елизавета Петровна?..
На вокзал приехали в самый раз: санитарный эшелон из Новороссийска как раз подходил к дебаркадеру. В последнее время в лазарет шел большой поток раненых с Южного фронта, но теперь, после падения Новороссийска, он стал иссякать, раненые пошли уже с запада – с Украины, из Белоруссии. Сегодня из Новороссийска должен был прийти особо важный состав с ранеными и больными командирами, которых прямо на вокзале распределяли по лазаретам.
Сначала из вагонов вынесли на носилках тяжелораненых, потом с помощью медсестер начали спускаться те, кто мог ходить сам. Елизавета и дядя Миша забрали «своих» — двух легкораненых краскомов, у каждого из которых по совместительству были еще какие-то дела в Наркомвоене, и пожилого военспеца, по виду – явно бывшего полковника, у которого разыгралась язва. Мысли Елизаветы уже все были в лазарете и крутились вокруг работы: сейчас довезти раненых, оформить их, разместить в палаты, накормить и так далее, — и она уже повернулась к телеге, когда дядя Миша похлопал себя по карманам и огорченно развел руками:
— Вот болван, прости Господи! Всю махру в лазарете забыл! А курить, как назло, захотелось – страсть… Елизавета Петровна, сейчас разживусь у земляков табачком, и поедем.
— Давай, только быстро.
Возчик торопливо пошел к вагону, у которого еще топтались двое дюжих санитаров, явно ждавших «своего» клиента.
— Землячки, махорочки не найдется?
— Не сейчас, дядя, — мрачно сплюнул один из санитаров, — мы тута психа ждем.
— А, так вы с Алексеевской больницы? – заинтересовался возчик.
— А тебе дело? – огрызнулся второй санитар.
Из дверей вагона показалась медсестра, бережно придерживавшая под руку высокого человека в шинели без знаков различия и папахе без кокарды. Его лицо было равнодушно-отстраненным, глаза смотрели перед собой без всякого выражения. Санитары одновременно шагнули вперед, перехватили больного у медсестры. Человек в шинели испуганно отшатнулся.
— Елизавета Петровна! – Возчик с улыбкой обернулся к Сиверс. – Гляньте-ка, какого в Алексеевскую привезли!
А в следующий миг и дядя Миша, и санитары, и все присутствующие на перроне застыли в изумлении, потому что однорукая сестра милосердия бегом бросилась к человеку в шинели и начала исступленно целовать его бледное лицо. А его глаза словно сами собой ожили, засветились, стали живыми и осмысленными, словно с них спала застилавшая все пелена…
— Лиза… Лизанька!.. Господи… я же слышу! Я сам себя слышу! Я снова слышу!!!
Санитары засмеялись, один из них покрутил пальцем у виска: ну, точно по нашу душу, не ошиблись.
А Юрий Варламов и Елизавета Сиверс стояли на грязном московском перроне, не могли оторвать глаз друг от друга и говорили, говорили о чем-то понятном только им, одновременно плача и смеясь, – спасительница и спасенный…

Иван Панасюк, июнь 1920 г., Панчево – Константинополь – Одесса

…Борис Викторович Адамович почти не изменился со времен семилетней давности. Только на плечах его теперь были погоны генерал-лейтенанта, а не полковника, да морщин на лице прибавилось. Но у кого их не прибавилось за эти семь лет?..
Иван не видел Бориса Викторовича с того самого памятного мартовского дня 1913-го, когда их с Карлушей «за превышение необходимой самообороны» отчислили из Виленского военного училища. А теперь, в Сербии, выяснилось, что именно Адамович стал директором Русского Сводного кадетского корпуса, собранного с миру по нитке из уцелевших и выбравшихся из России кадет. После представления Борис Викторович несколько секунд смотрел на Панасюка неузнающим взглядом, потом по его лицу что-то прошло, генерал вздрогнул, смутился, протянул офицеру руку:
— Иван Павлович… узнал, узнал, конечно узнал. Сколько лет, сколько зим… В России не встречались, а тут, видите, нашлись…
— Так точно, — суховато ответил Иван.
— Молодцом, молодцом, вышли в капитаны, выжили в две войны… А как сложилась судьба вашего друга… латыша, кажется?
— Петерс воевал в Латышском стрелковом полку, Великую войну закончил поручиком. К несчастью, где он сейчас, я не знаю.
— Ну, даст Бог, уцелел. Очень рад встрече с вами. Одним виленцем в Сербии больше будет…
Но в дальнейшем Панасюк и Адамович общались только по служебным поводам. Генерал, видимо, чувствовал свою вину перед бывшим юнкером, а Иван тоже, как ни старался, не мог перебороть в душе давнюю обиду на Адамовича и тоже не стремился наладить с Борисом Викторовичем какой-то особый контакт. Более того, с каждым днем своей службы в Русском Сводном корпусе в Панасюке крепла идея — уехать в Крым и поступить в Русскую армию Врангеля.
Информации о ней в русском эмигрантском мире хватало – в Панчево регулярно приходили русские газеты, издававшиеся в Белграде, да и местная пресса о Крыме писала немало. После вступления в должность Главкома Вооруженных Сил Юга России генерал-лейтенант барон Петр Николаевич Врангель провел большую военную реформу, переименовав подчиненную ему армию в Русскую. Она прочно закрепилась на Крымском полуострове, попытки красных прорвать оборону на Перекопском перешейке были отбиты. И у многих появилась надежда, что энергичный, умный, талантливый Врангель сможет сделать из Крыма своеобразный оазис прежней России, заручиться поддержкой мощных европейских стран и со временем освободить от большевиков как минимум Украину. Многие белые офицеры и солдаты, силой обстоятельств оказавшиеся в эмиграции после краха Одессы и Новороссийска, в начале 1920-го, начали искать пути возвращения в Крым. К лету этот путь был уже достаточно понятен – добровольцев доставляли к Врангелю через Константинополь, проезд при этом оплачивало представительство Русской армии в КСХС.
Адамович читал прошение Панасюка долго, словно не мог поверить в его решение. Поднял на Ивана усталые глаза:
— Значит, решили к Врангелю, Иван Павлович?
— Так точно.
— Напрасно. Вас ведь любят кадеты и сослуживцы, вы уже столько претерпели… Неужели вы всерьез верите в то, что Врангелю удастся побороть Совдепию?
— Не могу знать, Ваше Превосходительство. Но сидеть здесь, когда в Крыму идет вооруженная борьба с красными, я, боевой офицер, не хочу и не могу. Мое место в рядах армии.
Адамович тяжело вздохнул, придвинул к себе прошение и расписался в верхнем правом углу.
— Ну дай вам Бог удачи, капитан… И желаю отыскать жену с ребенком.
Панасюк изумленно взглянул на Адамовича, перевел дыхание. Как он догадался?!.. Ведь сам Иван скрывал от себя главный мотив своего возвращения в Россию: стать хоть чуточку ближе к Ане и Павлушке. А повезет, так и найти их!.. В гибель жены и сына сердце все-таки не верило. Как именно искать родных, Панасюк и сам не знал, но справедливо рассудил: Крым всё ближе к Днестру, чем Сербия. А вдруг жене с сыном удалось как-то пробраться на сам полуостров?..
— Благодарю, Ваше Превосходительство, — дрогнувшим голосом сказал он и, четко козырнув Адамовичу, вышел из кабинета.
Корпусные офицеры поступок Ивана оценивали по-разному: кто-то одобрял, кто-то считал, что дело Врангеля обречено, кто-то откровенно заявлял, что уже намаялся за три года революций и войн и вернется в Россию только тогда, когда будет уверен, что воевать там больше не придется. На железнодорожной платформе Панчево Панасюка провожали кадеты 1-й роты Одесского корпуса, с которыми он перенес все трудности перехода из Одессы, и полковник Реммерт. С Георгием Леопольдовичем обнялись по-братски, расцеловались, перекрестили друг друга, два кадета – полочанин и суворовец.
— Дай Бог вам удачи, капитан!..
Паровоз заревел, дрогнули вагоны. Кадеты бежали вслед по перрону, махали, кричали что-то доброе на прощанье. Местные смотрели на сцену прощанья с улыбками. За два месяца, проведенных в КСХС, русские уже успели привыкнуть к тому, что сербы относятся к ним с большой теплотой. А князь-регент КСХС Александр, сам закончивший Пажеский корпус в Петербурге, официально разрешил русским офицерам носить свою форму, награды и личное оружие.
В Белград поезд пришел рано утром. Но осматривать сербскую столицу времени не было, сразу же предстояла пересадка на другой поезд, до Крагуевца. Оттуда до моря предстояло добираться на перекладных. На вокзале Панасюк быстро выяснил, что до Каттаро можно доехать с грузовым обозом, который выйдет туда через пару часов. Главным в обозе был пожилой седоусый черногорец. Он объяснил, что дорога до Каттаро неблизкая и небезопасная, поэтому обоз идет с вооруженной охраной. Иван тоже предложил свои услуги в качестве охранника и был охотно принят.
Но до Каттаро добрались без всяких приключений. Иван уже привык к тому, что КСХС – страна живописная, но и у него невольно замерло от восторга сердце, когда он впервые увидел Каттарский залив. Узкую полоску моря окружали высокие, поросшие лесом горы, а к морю приткнулся старинный город-крепость, окруженный средневековыми стенами. В военном училище, помнится, юнкерам рассказывали, что Каттаро – очень удобная стоянка австро-венгерского флота, вражеские корабли просто не смогут пройти узкими проливами под прицелами австрийских фортов. И вот уже скоро два года как нет ни флота, ни самой Австро-Венгрии, а сам Каттаро отошел к новому государству. Местные называли его на свой лад – Котор.
В ожидании парохода на Константинополь Иван полдня прослонялся по Каттаро. В городе было невыносимо жарко, но спасали попадавшиеся то там, то сям средневековые фонтаны. Все местные жители, как понял Панасюк, так или иначе были связаны с морем – это были моряки, рыбаки либо их семьи, все громкоголосые, прожженные солнцем и проеденные солью, веселые, несмотря на трудные послевоенные времена, люди.
Пообедав в маленькой таверне итальянским супом с макаронами, Иван вышел на прокаленную солнцем набережную и сразу увидел своих попутчиков. Как все русские, они не смешивались с местными, а общались исключительно со своими. Отдельным кружком толпились офицеры, чуть поодаль дремали на солнце или покуривали солдаты. Панасюк подошел к офицерам. Те сразу же смолкли и подтянулись – среди них Иван был самым старшим по чину.
— Честь имею, господа, капитан Панасюк.
— Здравия желаю, господин капитан… Очень приятно… — понеслось со всех сторон.
Офицеры по очереди представились: штабс-капитаны Циммер, Рыженков, Олехнович, подъесаул Семенихин, поручики Багрянцев и князь Тюфякин, сотник Астахов, подпоручики Зайцевский и Литвиненко, корнет фон Краузенгольц, хорунжий Дубинин. Все были в ношенной, но опрятной русской форме с добровольческими шевронами на рукавах. У Семенихина на груди красовались два Георгиевских креста – 4-й и 3-й степеней, знак того, что в офицеры подъесаул вышел из нижних чинов. А у Рыженкова на гимнастерке висела одинокая награда – серебряный терновый венец, пронзенный мечом, на Георгиевской ленте. Иван впервые видел такую и поинтересовался, что это за награда.
— Знак участника Кубанского похода, господин капитан. В феврале 18-го уходил вместе с Корниловым из Ростова-на-Дону, — смущенно ответил Рыженков.
— Среди вас есть кадеты, господа?
— Так точно, — отозвались Олехнович, Тюфякин и фон Краузенгольц. – 2-й Петербургский, Варшавский Суворовский и Орловский Бахтина корпуса.
— Очень приятно! Я заканчивал Полоцкий.
За разговорами и курением время летело незаметно. Выяснилось, что офицеры оказались в Сербии после одесской и новороссийской эвакуаций, а Зайцевский, попавший в австрийский плен еще в 15-м, жил здесь после освобождения. В Каттаро приехали кто откуда – из Белграда, Крагуевца, Сараева, Загреба… О Врангеле все отзывались с неподдельным уважением. Панасюк отметил это про себя, помня о том, что о Деникине в последние дни 19-го офицеры говорили, мягко выражаясь, разное.
Погрузку на пароход объявили через час. Офицеры и солдаты начали подниматься на борт большого серого судна, приткнувшегося к берегу. На его корме была надпись «КРАЛЬ ПЕТАР», сквозь которые проступали плохо замазанные буквы «KRONPRINZ KARL». Помимо русских, на пароходе было немало других пассажиров – местных жителей, албанцев и греков. Но как-то так получилось, что русские вскоре подчинили себе быт всего судна. И уже через час на корме вовсю наяривала гармошка, которую принес рябой усатый фельдфебель с Георгиевскими медалями 4-й, 3-й и 2-й степеней и пятью нашивками за ранения на рукаве гимнастерки. Солдаты с присвистом и гиканьем плясали в кругу. Собравшиеся вокруг сербы, албанцы и греки увлеченно хлопали.
— А ну-ка, ребята, дайте я!.. – Вперед вышел поручик князь Тюфякин.
— А чего ж нет, вашбродь, покажите, как надо!..
Тюфякин упер руки в боки, фертом прошелся перед смеющейся публикой и неожиданно легкой, красивой присядочкой пошел по замызганным доскам палубы. Выдал дробь, проволок по палубе носки, неожиданно словно подрубил кого-то ловким выбросом ноги. Гармонист с присвистом сдвинул мехи, и поручик с улыбкой выдал ногами такую яростную дробь, что зрители заревели от восторга.
— Вашбродь, научите! – послышалось со всех сторон.
— Ох, и ловко же у вас выходит, поручик!..
— Что это за пляс такой?
— Называется «лунёк», — утирая со лба пот, объяснил польщенный Тюфякин. – Пляс боевой, старинный. Так противника можно запросто с ног сшибить.
— А откуда вы его знаете, вашбродь? – спросил фельдфебель-гармонист.
По лицу молодого офицера неожиданно прошла тень.
— Так мужики в нашей деревне плясали, — процедил он сквозь зубы. – А потом, в семнадцатом… пожгли всё к чертовой матери.
Фельдфебель неловко умолк. Солдаты вокруг тоже притихли.
— Мать тогда дома была, — продолжал Тюфякин. – Мне потом староста рассказал, что ее заперли на втором этаже. А когда она умоляла спасти ее, мужички только хохотали. Прыгай, кричали, княгинюшка, а мы поймаем! И с вилами встали под окном…
Панасюк видел, что поручика начало колотить. Еще немного, и у него начался бы нервный приступ.
— А ну разойтись! – властно скомандовал он столпившимся вокруг солдатам. – Чего не видали?.. А вы, поручик, возьмите себя в руки. Распустились как баба, а еще суворовец!.. Вам мстить надо за мать, а не поминать былое…
Тюфякин еще дрожал крупной дрожью, но Иван видел, что он уже пытается справиться с собой.
— Слушаюсь, господин капитан, — выговорил поручик нетвердым голосом. – Благодарю вас за помощь. Накатывает иногда, знаете ли. Нервы совсем ни к черту…
…Плавание до Константинополя заняло четыре дня. «Краль Петар» медленно тянулся вдоль берегов Албании и Греции. В Пиргосе и Пирее стояли по нескольку часов, но русских при этом на берег не выпускали. В Пирее на борт поднялось четверо офицеров флота, направлявшихся в Крым. Но они держались обособленно, подчеркнуто сдержанно. Иван разговорился только с равным по чину, старшим лейтенантом Федосеевым, во время Великой войны служившем на черноморском эсминце «Счастливый».
За Пиреем Эгейское море стало тяжелым, почти черным, началась сильная качка, и половина парохода слегла в лёжку. А Панасюк неожиданно открыл для себя, что с морем он дружит: качка никак на него не действовала. И он с любопытством смотрел с палубы на береговые укрепления времен последней войны, возвышавшиеся на входе в Дарданеллы (или, если по-турецки, Чанаккале), на шныряющие через пролив турецкие каики, на постепенно выраставший на горизонте пик Олимпа – горы на острове Мармара, по которому всё море, где шел пароход, получило название Мраморного.
До Константинополя оставалось уже недалеко, когда пассажиры парохода увидели по правому борту огромный военный корабль, приткнувшийся к берегу. Моряки сразу же пояснили, что это флагман турецкого флота, линейный крейсер «Явуз Султан Селим».
— Вернее, германский «Гёбен», — продолжил старший лейтенант Федосеев.- Немцы передали его туркам шесть лет назад, команда при этом оставалась немецкой. Именно этот крейсер в октябре 14-го варварски обстрелял Севастополь, после чего и началась наша война с Турцией…
— Эх, кабы не революция, плыли бы мы сейчас по русским проливам в русский город Константинополь, — раздосадованно проговорил Тюфякин. – А этот «Султан Селим» назывался бы «Адмирал Нахимов» или «Кронштадт»… Ведь в апреле 17-го десантная дивизия Колчака должна была высадиться здесь и взять Константинополь! И взяла бы, если бы не переворот в Петербурге!
— Ага, так и отдали бы нам Босфор с Дарданеллами, — озлобленно отозвался Рыженков. – Англичане еще в 15-м сами сюда полезли.
— Ну и получили по морде от турок…
— Получили, — согласился Рыженков. – Тогда. Зато сегодня они в Константинополе хозяева, а мы с вами сюда как не пойми кто приплыли.
— Почему это не пойми кто? – нахмурился фон Краузенгольц. – Мы – русские офицеры!
— Ну уж вы-то русский в первую голову, — хмуро поддел корнета рябой подъесаул-донец Семенихин.
— А что? – обиделся корнет. – Краузенгольцы честно служат России еще с 1710 года, мой дед еще за Хиву «Георгия» получил…
И вот наконец пароход вошел в Босфор. Офицеры и солдаты с изумлением дивились на гигантский город, раскинувшийся по обоим берегам широкого пролива. Повсюду над крышами торчали стройные минареты, лезли вверх по склонам холмов облепленные домами улочки, мчались по глади пролива лодки и катера. У причалов там и сям стояли корабли под английскими, французскими и итальянскими флагами – с ноября 1918 года столица Османской империи была оккупирована войсками Антанты.
Сходивших на пристань русских военных сразу же ошеломило обилие всевозможных агентов, торговцев и продавцов разных обличий и одеяний, но галдевших вокруг на родном и понятном языке с разными акцентами:
— Вода, вода холодная!..
— Руски отел, совсем дешево! Нет клоп, нет таракан!
— Николаевские, «керенки», «думские», «колокольчики», сербские динары — на турецкие лиры по выгодному курсу!
— Лучшие кальяны и кофе!..
— Барышни для господ офицеров, недорого, понимают по-русски…
Оглушенные этим галдежом новоприбывшие затравленно оглядывались по сторонам. Ярко-красные фески, черные паранджи женщин, белые пробковые шлемы англичан, белые чалмы зуавов и тюрбаны сикхов, хор продавцов, протяжные завывания муэдзина с ближайшего минарета, рев ослов, гудки пароходов, конское ржание и сигналы редких потрепанных автомобилей, пробиравшихся в людском месиве, — все это складывалось в какофонию, от которой закладывало уши и ломило виски.
— Нам нужно в русское посольство, — пояснил старший лейтенант Федосеев. – Это на европейском берегу города, на улице Пера. Давайте пойдем пешком, держась друг друга. Иначе легко потеряемся, а извозчики здесь пройдохи – увидят, что только что прибыли, тут же захотят ободрать как липок…
Пера, как выяснилось, находилась на горе, минутах в двадцати ходьбы от набережной Босфора. Вмиг все взмокли как мыши под палящим летним солнцем. Но выйдя из лабиринта гористых узких улочек на Перу, невольно приободрились – все выглядело здесь вполне по-европейски. Те, кто бывал в Москве, тут же заявили, что Пера похожа на Арбат, только дома тут повыше. Ивану же Пера чем-то напомнила Георгиевский проспект в Вильне. С отчаянным звоном по улице пронесся облепленный людьми трамвайчик. Это тоже напомнило Россию.
— А вот и наше посольство, вашбродь! – воскликнул фельдфебель-гармонист, указывая на большой русский флаг над подъездом красивого трехэтажного здания.
— Кстати, посольство построили на русской земле, — тут же пояснил Федосеев. – Грунт специально привезли из России.
Огромное здание посольства, еще сохранившее все признаки былой имперской роскоши, внутри больше напоминало вокзал или табор беженцев. Гигантская приемная посла была сплошь заставлена письменными столами, за которыми сидели военные чиновники. Именно здесь совсем недавно, 23 марта, тремя выстрелами из «Кольта» в упор был застрелен начальник штаба Вооруженных Сил Юга России, правая рука Деникина — генерал-лейтенант Иван Павлович Романовский. Так подпоручик Мстислав Харузин решил отомстить ему за катастрофическую Новороссийскую эвакуацию, в которой многие обвиняли лично Романовского…
К столам тянулись очереди тех, кто недавно прибыл в Константинополь и рассчитывал получить помощь от представителя Вооруженных Сил Юга России в Турции. Другие помещения посольства были превращены в общежития для тех, кто не имел ни средств, ни возможности выехать из города. Здесь кряхтели на кушетках старухи, охали старики, бегали друг за другом дети, ругались о чем-то только им ведомом увечные солдаты, бранились уставшие, изможденные молодые и немолодые женщины — люди, выброшенные за пределы Родины страшным приливом истории…
Усталый чиновник за одним из столов шлепал по бумагам офицеров и солдат печатью, выдавал билеты на пароход до Севастополя и коротко бросал в пространство: «Следующий». Ни напутствий, ни надежд, ни радости по поводу того, что в армию Врангеля собираются очередные добровольцы. Все выглядело обыденно, словно при устройстве в какую-то скучную контору. Получив необходимые документы, снова вышли из душного, тягостного посольства на шумную Перу. Посередине улицы со снисходительным видом прогуливался английский патруль. Англичане прошлись по русским брезгливыми взглядами. Такую же снисходительную, брезгливую жалость русские видели во взглядах французов и итальянцев. Их страны победили в Великой войне, делили мир на Версальской конференции в Париже, а никакой России уже не существовало…
Пароход, на котором предстояло идти до Севастополя, приткнулся у пристани между румынским и итальянским транспортами. Федосеев, взглянув на судно, сразу обозвал его «купцом». И пояснил: это пароход Добровольного флота, мобилизованный с началом войны для воинских перевозок. «Купец» носил гордое название «Кутузовъ». Радостно было видеть на корме родной русский флаг, да и лица матросов тоже были свои, родные – плутоватые и непроницаемые одновременно. Седобородый капитан лет пятидесяти любезно приветствовал пассажиров, стоя на мостике. Прямо как в старые добрые времена.
— Ну что, господа, за отбытие к родным пенатам? – Подпоручик Литвиненко жестом фокусника извлек из чемодана бутылку припасенного еще в Сербии вина.
— Не верится, что послезавтра мы будем уже в России! – взволнованно воскликнул фон Краузенгольц.
— За благополучное прибытие в Крым!.. Ура!..
За разговорами, воспоминаниями и планами офицеры и солдаты засиделись на палубе до глубокой ночи. Расходиться по каютам не хотелось. Тем более что посторонних на пароходе не было – только те, кто направлялся в Крым.
…Серый, бескрайний лед днестровских плавней внезапно окрасился кровью. Да, это был Днестр, могучая река, которая внезапно решила проснуться посреди зимы. Кадеты метались на льду, один за другим проваливаясь в огромные красные полыньи. А среди них стояла Аня с Павлушкой на руках. «Аня! – кричал Панасюк жене. – Сейчас я вытащу тебя оттуда!» И он сделал шаг на красный лед. «Нет, нет, Ванечка! Не ходи! Не ходи сюда, не надо!» — отчаянно вскрикнула жена, и в этот момент мокрый от пота Панасюк проснулся словно подброшенный…
На столике каюты стучали часы. Размеренно сопел носом штабс-капитан Рыженков. В открытый иллюминатор завевал прохладный ветерок. Иван провел ладонью по лицу, сгоняя остатки сна, набросил на плечи китель и вышел на палубу.
Берег!.. Он был уже близко, уже видны были какие-то домишки, выстроившиеся в ряд лодки рыбаков у причала. Правда, Севастополь Иван представлял себе совсем не таким: он знал, что вход в гавань там прикрывают мощные береговые батареи, да и военные корабли Белого флота должны были стоять поблизости на якорях… А тут пейзаж был невоенный, какой-то торговый. И почему-то смутно знакомый, хотя Иван в Севастополе никогда не бывал.
Завиднелись деревянные павильоны кафе на берегу. Большой прибрежный парк. Поплыла мимо почерневшая от времени башня, похожая на заброшенный маяк – на ней развевался большой красный флаг… Панасюк протер глаза, перекрестился, чтобы отогнать наваждение. «Это… это же Одесса!.. Ну да, я помню, мы же катались здесь на лодке с Аней, и я помню, как выглядит Одесса с моря!.. Но каким образом мы оказались у берегов Одессы?.. Здесь же… здесь же красные!»
На какую-то секунду ему показалось, что продолжается бредовый сон. Но уже в следующую секунду Иван бросился в каюту и затряс за плечо Рыженкова:
— Подъем!
— А?.. Что такое?.. – сонно заморгал штабс-капитан. – Приплыли уже?
— Еще немного – и приплывем. – Иван торопливо схватил со столика кобуру. – Вместо Севастополя в Одессу пришли!
— Что-о-о?!
— Я на мостик, вы – бегом в каюту к Федосееву.
— Слушаюсь!
С оружием в руках Иван вскарабкался на мостик. Навстречу ему шагнул рослый матрос, словно ждавший его появления:
— Сюда посторонним нельзя, вашбродь…
— Нарочно в красную Одессу идем?.. Отвечай, сволочь!
Матрос молча бросился на Ивана, но в следующий миг покатился по палубе, завывая и держась за простреленную ногу.
Дверь в ходовую рубку Панасюк распахнул ударом ноги и тут же почувствовал мгновенное, горячее движение воздуха у виска. Капитан стрелял в него почти в упор, но плеснувшая в борт парохода волна сбила прицел. Ответным выстрелом Панасюк прострелил капитану коленную чашечку. Теперь орали от боли уже двое – матрос и капитан.
Стоявший у штурвала рулевой в ужасе вскинул руки к потолку. Панасюк подобрал выпавший из руки капитана маленький бельгийский «Бульдог». За спиной Ивана застучали по трапу сапоги. Это подоспели Федосеев и Рыженков, за ними спешили другие офицеры и солдаты, разбуженные стрельбой.
— Эта сволочь привела пароход в Одессу. Еще немного, и мы оказались бы у красных…
Старший лейтенант, не задавая лишних вопросов, оттолкнул рулевого в сторону и круто положил штурвал направо. Пароход медленно начал забирать мористее. Офицеры наблюдали за тем, как на советском берегу суетятся люди, несколько человек попрыгали в моторный катер, который начал ходко набирать скорость.
— Волнуются, — рассмеялся князь Тюфякин. – Видать, надеялись уже принять пароход со всем содержимым. А тут такая досада!..
Катер приближался. На его носу появился человек с рупором в руках.
— Эй, на «Кутузове»! Именем Советской власти приказываю застопорить машину! Вы находитесь в территориальных водах Советской России!
— Дырку тебе от бублика, а не «Кутузова»! – ответил за всех рябой усатый фельдфебель-гармонист. – Плыви к себе в Совдепию, пока цел!
Человек с рупором беспомощно оглянулся. Видимо, оружия у него не было. На «Кутузове» свистели и хохотали, осыпая незадачливого преследователя матерными подначками.
Одесса постепенно удалялась, таяла за кормой. Владевшее всеми чувства радости, бесшабашного веселья схлынули так же быстро, как и появились. На душе защемило: красавица Одесса, город, с которым столько связано, который еще в феврале был «белым» – теперь, считай, заграница. Да еще эта сволочь, капитан «Кутузова», который зачем-то привел пароход к красным…
— Это ошибка, господа, ошибка, — лепетал он, сидя на полу рубки и зажимая простреленную ногу ладонями. – Ошибка рулевого! Ну и моя вина безмерна… задремал во время вахты… А потом гляжу – Боже ты мой, вместо Севастополя пришли к Одессе…
— Если просто ошибка, почему же вы стреляли в меня? – усмехнулся Иван.
— Сухопутные господа в ваш лепет, может, и поверили бы, — жестко произнес старший лейтенант Федосеев, — да вот не повезло вам, флотские на борту оказались… Давно с большевиками торгуете?
— Вы о чем, господин старший лейтенант?
— Да о гешефтах ваших, о чем же еще? Берете в Константинополе на борту оружие и патроны, купленные у итальянцев и румын, и пассажиров, которые плывут в Крым, — Федосеев мотнул головой на офицеров, — потом рано утром, когда все спят, приходите в Одессу, вас там встречает вооруженная охрана, сдаете груз и пассажиров красным, людей тут же, на пристани, под стволы ставят, а патроны и оружие идут куда надо… так ведь? И ни свидетелей, ничего…
— Так, — пробормотал капитан, глядя в пол.
— Чем с вами расплачиваются?
— Золотыми червонцами, — еще тише ответил капитан.
В рубке наступила тишина. Офицеры брезгливо смотрели на елозившего по полу капитана.
— Господа, прошу вас понять меня… — жалко бормотал он, переводя умоляющие глаза с одного пассажира на другого. – У меня старая мать, семьдесят семь лет… отцу уже за восемьдесят… Тяжелобольная жена… ей по медицинским показаниям нужно жить в Ялте… Дочка хроменькая. А жалованье… ну какое сейчас жалованье-то у Врангеля, а?.. Тем более что все это временно, ну постоит Крым еще годик-два, а дальше что?.. Всё равно ведь красные будут… Поймите меня, жить-то надо…
— Таким как вы, — не надо, — тихо ответил за всех поручик князь Тюфякин.
Капитан побледнел, торопливо облизнул губы.
— Господа… пощадите. Ну, бес попутал. С кем не бывает? Время-то какое, господа… каждый выживает как может. Вы вот… а я… жил-жил, а потом…
Капитан жалко, икающе плакал, слезы текли по его седой бороде.
— Руки так и чешутся за борт эту мразь выкинуть, — мрачно произнес подъесаул Семенихин.
— Не марайте рук, Макар Севастьянович, — покачал головой Панасюк. – Пусть его в Севастополе судят. Мы ведь придем туда, Владимир Сергеевич? – обернулся он к Федосееву.
— Теперь уже точно, — кивнул тот и погладил отполированную рукоять штурвала. – И приятно же править судном, господа, доложу я вам… даже такой калошей, как эта. Эх, давненько я не брал в руки шашек… А нашему спасителю, капитану Панасюку, предлагаю устроить небольшую овацию. Если бы не он, стоять бы над сейчас под красными пулеметами где-нибудь у подножья Гигантской лестницы.
— Капитану Панасюку – троекратное ура! – скомандовал штабс-капитан Олехнович.
— Ура! Ура! Ура-а-а-а!!! – дружно грянули офицеры и солдаты.

…На верхней площадке Гигантской лестницы, рядом с памятником дюку Ришелье, смотрела на предрассветное летнее море молодая изможденная женщина с маленьким ребенком на руках. Ее внимание привлек небольшой пароход под русским флагом, который направлялся в порт. Затем до берега донеслись два сильно приглушенных расстоянием револьверных выстрела, и судно резко изменило курс, начало удаляться от берега. Вслед ему вышла моторная лодка, но скоро отстала и вернулась назад…
Вся эта странная, полубредовая картинка, словно бывшая продолжением сна, чем-то притянула к себе Анну Панасюк. Она смотрела на одинокий пароход словно завороженная.
— Эй, гражданка! – грубо окликнули ее.
Анна вздрогнула, обернулась. Перед ней стояли двое парней лет по шестнадцати в серых шинелях, с винтовками на ремнях и нарукавными повязками «О.Г.М.» — Одесская городская милиция.
— Ты чего тут?
— Ничего. Просто на порт смотрю.
Милицейские нахмурились.
— Нечего тут… Иди давай, откуда пришла.
Спорить Анна не стала. Взяла поудобнее спящего Павлушку, подхватила свободной рукой узел, который удалось спасти тогда, в плавнях, и двинулась дальше по бульвару. Хозяйка, у которой ей посчастливилось снять угол, только что заявилась домой пьяная вдрызг и выставила ее с ребенком и вещами на улицу. И куда ей теперь идти, Анна не знала.

Глава 43 Оглавление Глава 45

Поделиться с друзьями
Белорусский союз суворовцев и кадет