ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

ВЯЧЕСЛАВ БОНДАРЕНКО

ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

Роман

40

Сергей Семченко, Юрий Варламов, декабрь 1919 года, между станицами Старостеблиевской и Славянской

Перед рассветом остановились передохнуть в Старостеблиевской. Всю ночь продолжал идти настырный мокрый снег, противно облипавший щеки. Устали так, что засыпали сразу же, бессильно опускаясь в раскисшую под ногами кашу. Заснул и Семченко, приткнувшись спиной к холодной каменной стене православного храма в центре станицы. И был это не сон, а звенящее, пустое небытие, беззвучный холод, в который падает человек на бесконечной войне.

— В ружьё!..

Сколько длилось это небытие – десять минут, двадцать, полчаса?.. Всё равно, успели подхватить хотя бы обрывок сна. И вот уже 1-й Дроздовский стрелковый полк построен на станичной площади, и командир, полковник Антон Васильевич Туркул, обращается к войскам:

— Вся конная армия Будённого перерезала нам дорогу. Старостеблиевскую она обходит справа и движется на станицу Славянскую… Мною принято решение также отходить на Славянскую! В боевое соприкосновение по возможности не входить, на оклики – молчать. Все понятно? – Туркул обернулся к полковому капельмейстеру. – Оркестру играть Егерский марш.

И вот грянул в сыром предрассветном воздухе старинный марш. Дроздовцы снимали фуражки и папахи, крестились. Перекрестился и Сергей. Приказу полкового командира никто не удивился. Все знали, что Туркул всегда принимает единственно правильное решение.

Шли по большаку, проложенному вплотную к железной дороги. В версте правее по мокрому полю в том же направлении двигались полчища всадников. Море лошадей и море людей. Над ними курились столбы пара. Эта шла армия Будённого.

Сергей шагал мерно, молчаливо, как и все кругом. Франтоватый костюм бронеотрядника он еще в Мерефе сменял на обычное обмундирование: английскую шинель, английский же солдатский френч (предлагали офицерский, который носится с галстуком, но Семченко отказался – где ж галстук-то возьмешь? Да и неудобно) и, чудо из чудес, каким-то ветром занесенные в Мерефу гусарские чакчиры. Сергей даже засмеялся, когда увидел их – милый привет из прежней жизни. А ведь была эта жизнь всего пять лет назад!.. Неужели и он был тогда гусарским офицером, неужели в таких же чакчирах летел он в первую и последнюю в своей жизни кавалерийскую атаку?..

Добровольческая армия отступала. Давно уже стерли с бортов машин написанное мелом «На Москву!» Позади остались Курск, Севск, Дмитриев, Льгов… На станциях оставляли взорванные паровозы, водокачки, мосты, стрелки. Погода словно решила отомстить белым за что-то – лютые метели с морозами сменялись неожиданными оттепелями, сугробы по грудь – раскисшими дорогами, где вязла техника. Пулеметы грузили на полевые кухни, снаряды клали в сани. Шли по мерзлой пахоте, ночью. Зайдешь в деревню в надежде переночевать – вместо этого бой: в деревне три часа как красные. Перейдешь вброд полузамерзшую речку, а потом не можешь разогнуть рукава шинели – смерзлись. Кашляли, сморкались, болели…

Бронеотрядником Сергей перестал быть еще в начале этого отступления. Бензин кончился, да и не тянули английские броневики по русской непролазной грязище даже с цепями на колесах. Сняли замки, забрали остатки патронов, подожгли, столкнули в первую попавшуюся канаву. Семченко, как технаря (у него уже сложилась такая репутация – летчик, пулеметчик, потом на броневиках) тут же забрал себе низкорослый флегматичный капитан Рипке – командир бронепоезда «Генерал Дроздовский». Но повоевать на бронепоезде пришлось буквально две недели. Во время отхода сразу четыре белых бронепоезда не сумели прорваться на Брянск или Курск и застряли в Льгове, все отходные пути из которого уже были взорваны своими же. После короткого и жаркого совещания на рельсах составы решили взорвать. Через два дня капитан Рипке, этот спокойный, холодный человек, водивший в бой бронепоезда с лихостью настоящего гусара, застрелился – не пережил позора. Так Сергей стал рядовым 1-го Дроздовского стрелкового. Рядовым в чине штабс-ротмистра – ничего удивительного в этом не было, прежнее старшинство в белых армиях не считалось, полковники воевали рядовыми, а полками командовали подпоручики, если они доказывали в бою, что лучше них нет никого.

Отходили…

В полусне, полуяви, по замерзшей декабрьской земле. Семченко передвигал ногами как автомат – раз-два, раз-два. Куда идем, зачем? Новороссийск – это слово перебегало по рядам. Но идем ли именно в Новороссийск, и если дойдем, то что будет там – никто не знал.

Через полчаса странного марша вдоль железной дороги в виду конницы Будённого к полку прибился отставший где-то в степи околоток – двести подвод с ранеными и больными. Радовались все: верстой правее, и приехали бы прямо к будённовцам. Поломав строй, половина полка побежала на ходу проведывать раненых друзей и родственников. Сергей тоже побежал вдоль грязных подвод, отыскивая взглядом Юрона. Кругом все орали на разные голоса, окликая своих, но Семченко молчал: Юрка по-прежнему ничего не слышал. Да еще, как на грех, подхватил еще в Харькове три осколка от гранаты в ногу, после которых и попал сюда. И подхватил же глупо: вышел из госпиталя по двор на прогулку, а за госпитальной стеной двое местных мальчишек-дурил разбирали снаряд – этого добра тогда валялось по Харькову будь здоров. Снаряд, конечно, рванул, от мальчишек руки-ноги пособирали по окрестным кварталам, а Юрона нашли три осколка, еще хорошо, что в ногу. Глупость, идиотизм. Впрочем, на войне какого только идиотизма не встретишь. Юрон еще нашел силы шутить: писал, что, мол, непременно схлопотал бы контузию, оглох бы, да ведь и так уже, куда уж дальше…

Во время отступления раненых оставляли в городах и селах десятками, сотнями. Но Сергей следил, чтобы с Юроном этого не случилось. Свою историю Варламов подробно описал ему на бумаге, и Семченко только мотал головой, когда читал. Грех осуждать. И досталось же Юрке. А кому не досталось в последние два года, впрочем? Укажи мне такую обитель…

Варламов нашелся на одной из последних подвод. Рядом с ним лежали двое «баклажек» с перебинтованными ногами, в больших, не по росту, явно юнкерских шинелях с погонами рядовых, оба в папахах – наверное, подарили сердобольные раненые с других подвод. «Баклажками» добровольцы называли кадет или гимназистов, прибившихся к армии. «Баклажки» были маленькие, лет по двенадцать. Но Семченко уже знал о том, что воюют такие дети получше многих взрослых. Оба хрипло, но привычно поприветствовали Сергея. Сразу видно – кадеты.

— Сергун!.. – Юра, небритый, измученный, слабо заулыбался. – Живой, слава Богу! А мы тут такого натерпелись… В грязь какую-то непролазную попали, а последний час так просто на красную конницу смотрели. Жутко, доложу я тебе…

Вместо ответа Семченко только крепко стиснул руку друга. Рассказать бы ему все, что случилось за последние три дня, да как расскажешь? Писать надо. А на чем писать, чем, когда? Простейшие вопросы, ан вот.

— Не беспокойтесь, господин штабс-ротмистр, — хлюпая носом, неожиданно произнес один из «баклажек». – Мы за ним смотрим.

Сергей обернулся к «баклажкам».

— Какого корпуса?

— Петровского Полтавского, господин штабс-ротмистр, кадет Семеняка, — хрипло отозвался один.

— Варшавского Суворовского, кадет Миллер, — добавил второй и снова шмыгнул носом.

Семченко помолчал.

— Спасибо, братцы. Вас-то самих куда?

— Меня в ногу, — обиженно пробубнил Семеняка. – Я, главное, чуть-чуть не добежал, и на тебе.

— А меня в верхнюю треть бедра, осколком, — сказал Миллер. – И врач еще такой оказался вредный! Я ему говорю – не болит у меня ничего, а он…

— Правильно все врач говорит, — оборвал его Сергей. – Лечитесь и выздоравливайте, понятен приказ?

— Так точно, — одновременно уныло отозвались «баклажки».

Семченко еще раз сжал руку Юрона на прощанье, оставил ему папирос и вернулся в строй. Обоз сильно замедлил продвижение колонны – ну еще бы, двести нагруженных подвод на раскисшей дороге.

Три часа, с шести до девяти, будённовцы не обращали на дроздовцев никакого внимания. Наверное, решили, что вдоль железки тоже идет какая-то красная часть. Потом к полку начали приближаться разъезды. Несколько всадников неуверенной рысью пошли вдоль строя метрах в двухстах, окликая громко:

— Товарищи, какого полка? Товарищи…

Дроздовцы шли молча, не отвечая. Сапоги слитно топотали по дороге. В полусумраке раннего зимнего утра серые полевые погоны сливались с шинелями, кокард на фуражках и папахах тоже не видно, добровольческие шевроны – на левых рукавах, а колонна идет к кавалеристам правыми. Не понять, белые или красные. А что нет на бойцах «богатырок», так их в половине Красной Армии еще нет. Ходят кто в чем. На Восточном фронте целая красная дивизия носила итальянские шляпы-берсалье…

— Товарищи, почему не отвечаете? Какого полка, товарищи?

Неожиданно Семченко стало смешно. В самом деле, было что-то абсурдное в этой ситуации, в заунывном оклике красного кавалериста. Подъехал бы поближе да увидел бы сам. Так нет же, боится. Сбоку раздалось хихиканье. Это не выдержал прапорщик Костя Окаёмов, его тоже развеселил будённовец. Прапорщиков в Добровольческой армии не было, Костя был мобилизован недавно в Курске и до производства в подпоручики должен был пару месяцев походить в прежнем чине.

— Чему веселимся, господа? – вполголоса спросил кто-то.

— Да красный этот… Ноет как баба. Какого полка, какого полка…

«Какой части, товарищи? Почему не отвечаете?» — снова уныло донеслось до офицеров, и теперь уже вся шеренга зафыркала, забулькала, забурлила.

— И пристал же, как банный лист к жопе.

— Нашел себе товарищей…

— Врезать бы ему, так нельзя.

— Ага, врежешь, так весь Будённый сюда пожалует.

— А он и так пожалует, не волнуйтесь, — беззаботно сказал Окаёмов.

И оказался прав. Красным надоело окликать неизвестную часть. Первые пули запели над головами. Дроздовцы, не останавливаясь, дали ружейный залп по кавалеристам, и они унеслись.

Этот бой Семченко помнил еще долго. Полк по-прежнему угрюмо, слаженно топал вдоль железной дороги, только теперь на него волнами накатывала сбоку красная кавалерия. Близко – видны лица под «богатырками», видны синие звезды на них и синие петлицы на шинелях. Полк отстреливался, не сбивая марша: один батальон отбивал атаку, другой отходил, останавливался, а отбившийся батальон отходил к голове полка. Сквозь непрерывный грохот стрельбы доносился железный, упругий звук егерского марша – это полковой оркестр продолжал свою работу. Двести подвод с ранеными шли теперь в центре колонны, со всех сторон их закрывали собой дроздовцы. Но и там, на телегах, вдруг вскрикивал кто-то время от времени. Значит, пуля нашла того, кого искала…

— Красные в Славянской! – понеслось от рядов к рядам.

От Славянской била по наступающему полку артиллерия. Трехдюймовки стояли на прямой наводке, пушкари яростно дергали за шнуры, командиры командовали. Хорошо, грамотно били пушки. Свои, русские – по своим же… И кавалерия, кавалерия… С лихим «Ура», с гиканьем, блеском шашек на тусклом декабрьском солнце… Не остановится никто, не одумается: зачем? Почему? Как так случилось?..

Сколько так продолжалось, Семченко не мог потом припомнить: полчаса, час?.. Знай целься в накатывающую кавалерию, дергай затвор, стреляй, шарь руками по ледяной земле, винтовка у убитого однополчанина, там еще есть патроны. И снова, и снова…

— Дымы… — Костя Окаёмов прищурился в сторону железной дороги, даже на цыпочки привстал. – Нет, ей-Богу, дымы!

— Бронепоезда, — неуверенно добавил кто-то и тут же заорал во все горло: — Спасены, господа! Бро-не-по-ез-да-а-а-а-а!!!

Бронепоезда шли из Новороссийска на максимальной скорости, выбрасывая из труб искры и дым. Их было не меньше пятнадцати. На броне – треугольные добровольческие шевроны. Головной на ходу открыл огонь, и дроздовцы заорали от восторга – по звуку это была морская 120-миллиметровка системы Канэ. И еще залп, и еще… Теперь уже все пятнадцать бронепоездов вели огонь одновременно. От гула сотни орудий тряслась земля. Будённовцы в ужасе заметались по полю. Летели в воздух обрывки людей, лошадей, амуниции, обломки оружия…

…- Ох и жарят, ох и жарят! – орал в восторге кадет Миллер, приподнявшись на телеге. – Я страсть как бронепоезда люблю! А ты, Пашка?

— И я тоже, — отозвался кадет Семеняка. – Только я еще больше танки люблю. Против них никто не сладит. Я еще в Мокром Чалтыре, когда там английский танковый отряд стоял, слазил в один, посмотрел. Громадный такой!.. Только меня англичанин там поймал и к командиру полка.

— Ну и дурак, — отозвался Миллер. – Был бы умнее, не попался бы.

— Сам дурак, — обиделся Семеняка и демонстративно отвернулся.

Юрий Варламов тоже наблюдал за картиной грандиозного боя, приподнявшись на телеге. Он ничего не слышал, но видел огненный смерч на поле, видел пятнадцать бронепоездов, расстреливающих конницу Будённого. От него сейчас ничего не зависело, он не мог ничего решать, он был просто песчинкой внутри страшного урагана, и куда его принесет, знал только Господь Бог. Родители, Лиза, собственные желания и надежды – всё это не имело никакого отношения к реальности. Юрий раздосадованно откинулся на мерзлую солому. Нога неприятно, тупо ныла, словно осколки, давно извлеченные еще в Харькове, снова решили вернуться в его тело, добраться-таки…

— Стойкая двусторонняя глухота после контузии – явление очень редкое, — рассказал, вернее, написал ему тогда спокойный благообразный врач. – В большинстве случаев она скоро проходит. Так что не волнуйтесь особо. Рано или поздно слышать вы начнете…

Но шли месяцы, а слух не возвращался. Варламов привык быть в тяжелом душном коконе молчания, и все, чему он был свидетелем, проходило перед ним, словно в кинематографе. Вот и сейчас дальнобойные морские орудия бронепоездов молча делали свою работу, сеяли смерть, а он мог только смотреть на это – ну, мог, конечно, и высказаться вслух, но рядом не было никого, кто услышал бы и понял…

Разве что эти кадетики. Тот, что повыше, явно орал от возбуждения при виде стрельбы. Другой что-то отвечал. Потом ребята поссорились, и второй отвернулся от приятеля. На его губастом лице застыло выражение обиды.

— Вот вы можете мне объяснить, ради чего это все? – раздраженно спросил у него Юрий.

Кадет изумленно заморгал, зашмыгал носом. «Что?» — прочел Варламов по губам.

— Ради чего сейчас в зимней степи русские убивают русских? – зло проговорил Юрий. – Понятен вопрос, кадет?

Мальчик неожиданно заплакал, вытирая глаза грязным кулачком. К нему обернулся второй, начал что-то говорить, но Варламов уже раздраженно отвернулся от кадет и лег навзничь.

— Ради чего, ради чего… — плача, бубнил между тем Семеняка. – У меня на глазах старшего брата штыками закололи. За то что подпору-у-учик… Какие они русские? — Голос кадета сорвался в рыдание.

— Паш, ты держись, держись, слышишь? — держа друга за плечи, говорил Миллер. – Нельзя нам раскисать. Их скоро всех перебьют, и нам придется тогда, понимаешь? Если не мы, то кто?.. А на этого дурака глухого внимания не обращай, его вообще под Харьковом в плен взяли.

— Ну да? – сквозь слезы удивился Семеняка.

— Я сам слышал, как сестра с врачом говорили.

— А чего ж тогда этот штабс-ротмистр с ним так?

— Ну, может, дружки.

Карл Петерс, январь 1920 года, Москва

Утром в палату заглянула сестра.

— Товарищи, внимание! В двенадцать часов ожидается посещение палаты высокими гостями. Пожалуйста, побрейтесь тщательно те, кто может… Других побреют сестры. И просьба не лежать в шинелях, наденьте хотя бы на время халаты.

Население палаты заметно оживилось. В лазарете развлечение – всё, что не входит в привычный круг процедур, уколов, обедов и врачебных осмотров. Со всех сторон понеслось:

— Елизавета Петровна, а надолго это?

— Елизавета Петровна, а что за гости-то?

— Может, пайку побольше в честь этого дадут?

Сестра, стоя в дверях, улыбалась сразу всем.

— Егорычев, надолго или нет, не знаю. Петерс, придут – сами увидите. Малышев, вы только о пайке и думаете! Взрослый человек, а ведете себя как ребенок!

Румяный плотный Малышев, комбат с Восточного фронта (в Москве был по служебным делам, на улице напали бандиты, троих положил на месте, но и сам успел поймать пулю из «Браунинга»), смущенно заулыбался:

— Так ведь есть охота, Елизавета Петровна, вы извините, конечно…

Вместе с другими ходячими ранеными Петерс, ворча, выстроился в очередь на бритьё. В палате был только один крохотный осколочек зеркала, пристроенный прямо на стену, над умывальником. Бритва у него сохранилась еще с Великой войны, отличный трофейный «золинген», взятый в ночной разведке у какого-то германского гауптманна.

Вообще разные мелкие привычки, предметы, особенности, приметки играют огромную роль. Вот Карл, когда был на фронте, свои награды по привычке таскал в левом нагрудном кармане. Забрал их в Красную Армию, хотя там все старые ордена и медали были отменены. Носил и носил – они хлеба не просили. А потом был сентябрь 19-го и станция Комаричи, на которой его поставили под винтовочные стволы. Об орденах Петерс тогда и думать забыл, он вообще старался не вспоминать чувства, охватившие его в тот кошмарный момент…

…А потом он очнулся. Какие-то люди бродили по перрону среди трупов и приглушенно переговаривались. Было серо, полутемно и очень холодно. На плече Петерса лежала чья-то окровавленная рука.

— Я что, жив? – хрипло удивился Карл вслух и попытался сесть. Сильно болела грудь, как будто по ней саданули молотком. Френч был почему-то мокрым, смерзшимся и неприятно царапал кожу. Когда Карл садился, правую руку пронзила острая боль, и он не удержался от вскрика.

К нему подбежали. Чьи-то грубые заботливые руки бережно извлекли его из груды трупов, осмотрели, уложили на носилки и понесли. Ему ничего не объясняли, и он ни о чем не спрашивал, только взглянул, есть ли погоны на шинелях у его спасителей. Погон не было.

Как ему объяснили уже потом, в вагоне санитарного поезда, шедшего в тыл, во время расстрела пуля попала прямо в ордена, лежавшие на груди, и, срикошетив, ушла в сторону, распоров кожу. Другая пуля пробила ключицу справа, но, к счастью, не задела никакие крупные артерии. В общем, он остался лежать на перроне Комаричей с чепуховой, хотя и очень кровавой царапиной на груди и не слишком тяжелой раной. А красные заняли станцию уже к вечеру того же дня.

Петерс был уверен, что его повезут в ближний тыл, куда-нибудь в Орёл или Курск, но поезд шел без остановок до самой Москвы. На Курско-Нижегородском вокзале эшелон остановился на дальней ветке, и Карл был уверен, что сейчас к нему подадут какие-нибудь санитарные автомобили. Но на деле к составу подкатили двадцать телег для самых тяжелых, а остальные раненые в сопровождении сестер сами, пешком двинули по своим лазаретам. Он был только рад этому – в Москве до того ни разу бывать не доводилось.

Лазарет занимал здание земской больницы. Петерса поместили в командирскую палату. Он быстро перезнакомился с ее обитателями, среди которых оказался единственным латышом. Командиры были кто откуда – кто из Белоруссии, кто, как и Карл, из-под Курска, кто с колчаковского фронта.

Cреди них были и бывшие офицеры, и совсем молодые парни, которые успели окончить курсы красных командиров уже при Советской власти.

Общей любовью раненых пользовалась сестра милосердия Елизавета Петровна Сиверс. Про нее в лазарете болтали, что она из бывших, более того – настоящая графиня. Но в любом случае барышня вызывала уважение и сострадание – была однорукая. Вроде бы как руку ей ампутировали после ранения на германском фронте. При этом не озлобилась, была неизменно ровна, приветлива со всеми. В присутствии сестры раненые стеснялись жаловаться на боли, бодрились – неловко было ныть, когда помощь тебе подает однорукая сестра.

Как и вся Москва, лазарет пережил зиму с 19-го на 20-й год с огромным трудом. Топили в палатах гадкими сырыми дровами, которые, если везло, давали максимум 15 градусов тепла, поэтому раненые кутались во что могли. Кормили тоже еле-еле. Приемный покой лазарета был завален сыпнотифозными больными, которых свозили сюда со всей Москвы. От сыпняка умирали раненые, врачи, сестры. Каждый порошок, каждая инъекция морфия ценились на вес золота. Каждая крошка хлеба считалась лакомством. Когда к соседу Карла по койке Колокольцеву приехал сослуживец-чекист и передал двух кур, реквизированных у какого-то мужика, был праздник. Такой же праздник был, когда легкораненый боец из 1-й палаты съездил к себе в тульскую деревню на похороны матери и приволок на себе гигантский мешок картошки, после чего слег и отлеживался целую неделю.

Выздоравливал Карл ни шатко ни валко. Ранение не было тяжелым, но в таких условиях и легкие раны заживали далеко не сразу. Что будет дальше, он не знадумывался. Вернее, думал об этом неотступно, но как-то абстрактно, прекрасно понимая, что от него это не зависит. Лика и сын снились ему каждую ночь, и он просыпался в заледеневшей палате мокрый от пота, с красными от слез глазами, и накрывался шинелью с головой, чтобы, не дай Бог, не заметили соседи. Ныло простреленное плечо, саднила кожа на груди в том месте, куда ударила расстрельная пуля…

«Ты кадет, — твердил он себе в такие минуты. – Ты знал, на что шел, ты хотел этого сам… Ты еще мальчиком решил, что для тебя на первом месте – не жена и сын, не отец и брат, не сидение дома на уютном диване с книжкой в руках. Не смей же теперь жалеть об этом выборе. И не смей жаловаться. Бог и так спас тебя на станции Комаричи. Значит, всё нужно. Нет ничего бессмысленного. Ну а то, что тебе сейчас кажется концом, вполне может быть только началом. Только поймешь ты это многие годы спустя…»

Такие разговоры с собой он вел почти каждую ночь. Но сны, в которым к нему приходили жена и сын, не отпускали и не прощали его.

— Карл Андреевич, — услышал он в одну из ночей над собой тихий голос.

Петерс испуганно сел, сбросил с головы шинель. Рядом сидела сестра, Елизавета Петровна.

— Елизавета Петровна? Что вы здесь делаете?

— Просто услышала, как вы плачете и разговариваете во сне, — тихо произнесла сестра. – О чем вы плакали?

Карл перевел дыхание, вытер кулаком глаза. Ну как такое расскажешь, тем более барышне?

— Ни о чем… Вам показалось.

— Вам сложно рассказать… понимаю. – Сестра печально улыбнулась. – Я тоже, бывает, плачу, но если бы меня спросили – о чем, даже не знаю, что сказала бы.

— Сейчас такое время, что у всех есть причина для слез, — неловко проговорил Петерс. – Простите.

— Какие пустяки… Наверняка о близких?

— Да, о семье. Она у меня в Риге, и я уже давно не знаю, что с ними. Красных еще в мае выбили из Риги немцы, сейчас там латвийская власть, на почту надеяться бессмысленно… Жена, сын, отец… И брат еще в Америке.

Сестра вздохнула, тихонько коснулась руки Карла ледяными пальцами.

— Как похоже… У меня, правда, нет семьи, но один очень дорогой мне человек уехал в Америку на службу, еще в 16-м… и с тех пор мы не виделись. Я знаю, что он вернулся в Россию, даже бывал у меня на московской квартире, искал… мне соседи передавали. Но меня уже призвали в армию тогда. А потом он пропал.

— Странно, — улыбнулся Карл, — у меня друг тоже на службу уехал в Америку в 16-м. А как звали вашего знакомого?

— Юрий Варламов.

— Юрон?! – изумленно вскричал Карл…

…С тех пор между Елизаветой и Петерсом установились почти родственные отношения. Вот и сегодня, предупреждая о визите «высоких гостей». она едва заметно улыбнулась Карлу от двери.

До полудня раненые вполголоса обсуждали, кто же именно из верхушки решил лично пожаловать в лазарет. Большинство склонялось к наркому здравоохранения Семашко, скептики утверждали, что у наркома забот хватает и приедет какое-нибудь начальство поменьше, городского уровня – может, председатель Моссовета Каменев или его замы.

Как и положено высоким гостям, они начались с суеты в коридоре. Забегали нянечки, заскрипели полы, радостно загомонили голоса на лестнице. Даже Елизавета Петровна, стоявшая в дверях, стала строже и торжественней. И наконец на пороге появилось несколько человек в военном, с наброшенными на плечи белыми халатами. Впереди шел главный врач лазарета, бывший коллежский советник Лишин, с зажатым в руках золотым пенсне.

— Товарищи, встречайте гостей, — волнуясь, объявил он.

Инспекторы оглядывались по сторонам. Среди них выделялся невысокий черноусый кавказец лет сорока.

— Не волнуйтесь, товарищи раненые, мы не по вашу душу, — с улыбкой произнес он. – Мы из Наркомата госконтроля. Ходим, смотрим, кто как где работает… или не работает. И делаем так, чтобы все работали.

Сопровождающие засмеялись. По-видимому, кавказец был среди них главным.

— Это героическая палата, — несвязно заговорил главврач. Видно было, что он страшно нервничает. – Вот, например, товарищ Егорычев вывел из окружения остатки своего полка. А товарища Петерса вообще расстреляли…

— Это как это? – удивился кавказец.

Карл, услышав, что разговор зашел о нем, встал с кровати и замер рядом с ней. Инспекторы всей группой двинулись к нему. Елизавета Петровна ободрительно улыбнулась от двери.

— Да вот так. Он попал в плен к белым, те дали залп, а у него в нагрудном кармане лежали старые ордена. Вот пуля по ним и пришлась.

— Ордена?.. – Кавказец приблизился к Петерсу. – Значит, вы, красный командир, носите с собой ордена царской армии?

В палате воцарилась тишина.

— Так точно, — произнес Карл.

— Это хорошо, — неожиданно кивнул кавказец. – Видите, старые ордена спасли вам жизнь. Значит, не все из старого нужно ломать и отбрасывать. Вы большевик?

— Никак нет.

— Ну, я тоже не всегда был большевиком, — усмехнулся кавказец, и все снова засмеялись. – Возможно, у вас есть к нам какие-то просьбы, товарищ Петерс? Мы как-никак из госконтроля, кой-чего можем…

Карл вздохнул, переступил на месте.

— Если честно… я хочу вернуться домой, к семье. Я очень за нее беспокоюсь, не знаю, что с женой и маленьким сыном. Семья у меня в Риге, а я… здесь.

Главврач судорожно сглотнул и за спиной инспекторов ожесточенно постучал рукой с зажатым в ней золотым пенсне себе по лбу. Кто-то из раненых вздохнул, кто-то присвистнул. Члены комиссии нахмурились. Только лицо кавказца оставалось непроницаемым.

— Да, семья… семья, — наконец тяжело выговорил он. – Понимаю вас, товарищ Петерс. Сам женат, и сын у меня есть… Но что же поделать, время такое. Мы с вами состоим на службе. Вы что заканчивали?

— Кадетский корпус… Военное училище не закончил.

— Ну вот, закончили кадетский корпус, а ноете как баба. Подумайте лучше, что будет с вашей семьей, когда командиры по вашему примеру начнут уходить из армии. Что тогда будет? – Кавказец повернулся к своим спутникам, но они молчали, и он сам ответил на свой вопрос: — Будет развал. Так что бросайте нытье и выздоравливайте.

Когда инспекторы вышли из палаты, раненые еще долго обсуждали между собой странную инспекцию. На пришедшую через полчаса с градусниками Елизавету Петровну набросились, требуя подробностей.

— Да я сама толком не знаю ничего… Сказали же, из Наркомата госконтроля.

— А этот, с усами?

— С усами вроде нарком. Кстати, Петерс, вы своей просьбой произвели сенсацию. Главврач в коридоре начал за вас извиняться, а нарком говорит: наоборот, очень хорошо, что в Красной Армии такие смелые и открытые командиры. Что думал, то и сказал. Это редко встречается.

— Да уж, действительно, — хмуро усмехнулся Карл.

Глава 39 Оглавление Глава 41

Поделиться с друзьями
Белорусский союз суворовцев и кадет