ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

ВЯЧЕСЛАВ БОНДАРЕНКО

ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ. ОДНА РОДИНА.

Роман

28

Иван Панасюк, апрель 1917 года, Действующая армия, Западный фронт, недалеко от Логишина

— …Но ведь это измена! Измена, поймите вы это!.. Не может солдат во время войны мирно чесать языками с противником!..
Панасюк почувствовал, что от волнения начинает говорить путано, и остановился. Его буквально трясло. Дрожащими пальцами штабс-капитан расстегнул ворот френча.
Председатель полкового комитета поручик Валерий Сасковец тяжело вздохнул и переглянулся с другими находившимися в блиндаже комитетчиками – прапорщиком, фельдфебелем, двумя унтерами и двумя рядовыми.
— Нет, это вы поймите, Иван Павлович… Солдаты уже чешут… то есть разговаривают вовсю. И ни к каким страшным последствиям это не приводит, во-первых. А во-вторых, братание разрешено ко-ми-те-том. И ваши желания или нежелания никакой роли теперь не играют. Да, вы командир роты. Но в полку теперь есть комитет, уясните себе это. И в вашей роте, и в батальоне. И их решения определяют, как поступать солдатам. Ротный, батальонный и полковой комитеты братания одобрили. В чем же вопрос, господин подполковник?
Сасковец оглянулся на командующего полком Трошкина. Тот переступил на месте, как боевой конь, поспешно закивал, одновременно поправляя пышный красный бант на груди:
— Разумеется, Валерий Иваныч, разумеется!.. А вам, Иван Павлыч, нужно быть чутче к требованиям политического момента. Дисциплина, служба – это все понятно, но в стране произошли грандиозные, исторические перемены. Само собою, они коснулись и нас, армии. Приказ № 1, комитеты… Так что, знаете ли, ваши закоснелые представления о том…
Панасюк, не слушая больше ни подполковника, ни комитетчиков, направился к выходу из блиндажа. За ним поспешил его денщик Стяпонас Тракшялис.
Оттепель на юге Белоруссии выдалась дружная, веселая. Под ногами с Пасхи хлюпало вовсю, снег лежал неопрятными, нестрашными уже сугробами. А на лицах солдат цвели победные, пьяные улыбки. Как раз такие сейчас двигались навстречу Панасюку — шатко, поддерживая друг друга, шли шестеро рядовых последнего призыва, 18-летние сопляки из его роты с обтянутыми красной материей кокардами и перевернутыми пряжками на ремнях – революционный шик. На трех солдатах были шинели и сбитые набок папахи (после 1 апреля теплые вещи не выдавались, но на это правило солдаты и раньше плевали, донашивали зимнее чуть ли не до лета), на одном – ватный рабочий жилет без погон, еще на одном – телогрейка с фуражкой. Сивухой от них разило за версту.
— Ты где взял самогон, сволочь?.. – Иван сгреб среднего за ворот шинели.
— А чего это «сволочь»? – еле ворочая языком, обиделся тот. – Я солдат армии свободной России! Меня сволочью ругать никак нельзя, и на «ты» называть тоже…
Панасюк брезгливо отбросил пьяного в сторону и, не обращая внимания на угрожающие выкрики в спину, бегом бросился к передовым позициям…
Судя по всему, братание было в полном разгаре. Поверх покосившихся проволочных заграждений кто-то положил снятые с петель ворота, по которым солдаты обеих воюющих сторон свободно переходили друг к другу. Папахи и фуражки мешались в кучу с серыми германскими касками. Слышался смех, кто-то пиликал на гармошке, и уже в небольшом кругу двое, русский и немец, соревновались в танце. По рукам ходили бутылки с водкой. Двое германцев щелкали фотографическими аппаратами, запечатлевая на память группы братающихся и окрестные пейзажи. Над головами солдат колыхался транспарант с корявой надписью «Выхадите на дружныя разгаворы и закуски».
— Отставить! – крикнул Иван, сам не слыша своего голоса. – Рота, слушай мою команду — всем вернуться в наши окопы! Считаю до трех!..
На его крик нехотя повернулись стоявшие поближе солдаты.
— О, разорался тут…
— Вы чего шумите, вашбродь?
— Ты чего его зовешь, как при царском режиме?! – одернули говорившего. – Какой он вашбродь, когда он штабс-капитан?! Приказ № 1 не читал, что ли?..
— Виноват, господин штабс-капитан… так а чего вы шумите, когда ж есть постановление полкового комитета? Комитет братание разрешил. Чего вы лезете?..
У Панасюка перехватило дыхание. Он молча выдернул из ножен шашку. Верная, старая подруга с вензелем отрекшегося царя на эфесе. Хотя в августе 1916-го пехотным обер-офицерам разрешили носить кортики (с ними было гораздо удобнее в окопах), Иван не изменил шашке. И теперь стоял – один против пьяной расхристанной толпы.
— Иван Палыч… — предостерегающе произнес сзади Тракшялис. – Поберегся бы ты. Их вон сколько, и пьяные все.
— Помолчи, Степан! – резко ответил Панасюк.
Теперь уже почти все солдаты недобро уставились на Ивана. Германцы тоже глазели на него и весело калякали о чем-то по-своему.
— Совесть у вас есть?.. – хрипло обратился Панасюк непонятно к кому. — С кем вы водочку попиваете?.. С теми, кто кишки ваших братьев на эту колючку наматывал?.. Забыли про братскую могилу в версте отсюда, которую в январе рыли своими руками?..
Братская могила действительно была в версте. Тогда, в январе, германцы неожиданно попытались прорвать оборону полка. Провели газовую атаку (противогазы были у всех, поэтому потерь от газов полк не понес), потом три часа долбали артиллерией и несколько раз подряд атаковали. Выстояли тогда с трудом. В том бою погибли трое офицеров и семьдесят три солдата.
— А вы нас не пугайте, господин штабс-капитан, — спокойно отозвался бородатый унтер с Георгиевской медалью чуть пониже красного банта. Иван машинально обратил внимание на то, что медаль перевернута – чтобы не виден был профиль Николая II. – То еще при царе было. А сейчас время другое — свобода и демократия. И мы теперь не нижние чины, а солдаты армии свободной России, верно, граждане?..
— Верно! – восторженно взревел полк.
— И офицеры с нами есть! – продолжил унтер, выталкивая вперед из солдатской гущи пьяненького прапорщика Евгения Михеева. – Вот, наш брат, из простых!.. Как и вы, господин штабс-капитан, только, вы, видать, уже свою простоту забыли и на золотые погоны сменяли… Так что идите отсюда, пока целы. А то ведь и прогонные недолго выписать.
— Всё в порядке, Иван Палыч! – косноязычно проблябал языком Михеев. – Я, как председатель ротного комитета, наблюдаю за бра… братанием… и сам участвую…
Глядя на эту дикую, словно написанную Босхом картину – немцы, русские, водка, ворота поверх колючки, пьяный офицер в обнимку с солдатами, — Панасюк понимал, что если не сделает сейчас чего-то, что должен сделать, то жить дальше будет нельзя, невозможно… И он шагнул вперед, к этой пьяной толпе, не сознавая, что делает, зачем сейчас у него в руках шашка и почему так отшатнулся от него с перекошенным лицом прапорщик Михеев.
…Сбили его с ног, скрутили и обезоружили те самые шестеро солдат, которых он встретил по дороге на позиции. Могли и убить сгоряча, но повезло – подоспел поручик Сасковец и объявил, что революционная сознательность не допускает бессудной расправы. Еще через десять минут общий экстренный митинг полка, собравшийся тут же, у колючки, в присутствии германцев, вынес резолюцию — штабс-капитану Ивану Панасюку за попытку срыва братания объявить недоверие и изгнать из полка. Заодно с ним изгнали и его денщика рядового Стяпонаса Тракшялиса, который до последнего защищал своего офицера.
Процедура «объявления недоверия» в последнее время стала на фронте уже привычной. Таким образом солдаты избавлялись от неугодных им командиров. Причина могла быть любой: симпатии к проклятому царскому режиму, строгость к солдатам (то есть требование соблюдать уставы), непонимание текущего момента, да что угодно. Первыми жертвами недоверия в полку пали капитан Леонид Дорн (немецкая фамилия – значит, германский шпион), штабс-капитаны Сергей Мясоедов (в день принятия новой присяги напился, плакал и говорил о том, что теперь Россию ждет гибель) и Христо Дойчев (уроженец Болгарии, с которой Россия с осени 1915-го находилась в состоянии войны, — значит, болгарский шпион). С Мясоедова при этом сорвали погоны и ордена и, держа его за руки, плевали ему в лицо. После этого штабс-капитан ушел в офицерское собрание и выстрелил себе в висок. Дня через три Иван видел, как кто-то из солдат мочился на его свежую могилу…
Панасюку в лицо никто не плевал, у него просто отобрали верховую лошадь и не дали никакого экипажа. Из расположения части пришлось уходить пешком. С офицерами Иван не прощался. Он помнил, с каким смятым, тупым ужасом смотрели на ревущих пьяных солдат, решавших вышвырнуть его из части, даже боевые капитаны Мячин и Васильченко, не говоря уже про ничтожество – подполковника Трошкина, первым надевшего красный бант на китель еще 4 марта, не говоря про обер-офицеров, которые словчили устроиться в комитет, поближе к власти, такой сладкой, такой желанной…
— …Куда теперь, вашбродь? – спросил Стяпонас, когда они вдвоем с Панасюком оказались на раскисшей лесной дороге.
Иван запрокинул голову, вдохнул всей грудью сладкий апрельский воздух, засмеялся:
— Да перестань ты меня вашбродем называть. Это, в конце концов, официально отменено Приказом № 1, теперь все стали господами: господин ефрейтор, господин полковник… А по поводу дальнейшего – есть у меня одна мысль, господин рядовой. Ее и попробуем осуществить… Ты со мной?
Тракшялис вздохнул.
— Ну а куда ж я один? Так и лежал бы в Ковне контуженный, если б не ты. А чего ты ногу так приволакиваешь?
Панасюк взглянул на ногу, вздохнул.
— Да эти скоты помяли, когда навалились… Разнылась она что-то. Давно уже не болела, а тут на тебе, все одно к одному…
Они удалялись в перспективе лесной дороги вместе, офицер и солдат. Очень похожие внешне – оба заросшие бородами, разве что одетые разно: один в сером френче с полевыми погонами штабс-капитана и нашивками за ранения, с чемоданом и складной полевой кроватью в руке; другой в шинели и папахе, с винтовкой. Шли молча, веря друг другу до последнего. И хотя Ивану очень хотелось кричать, он давил в себе этот крик изо всех сил, потому что знал – никто его сейчас не услышит…

…Еще через полчаса братание плавно закончилось. Германские и русские войска мирно разошлись по своим позициям, пообещав друг другу встретиться снова. Никаких инцидентов, если не считать эксцесса с Панасюком, не произошло.
Если бы русские участники братания смогли оказаться на немецких позициях, они с удивлением увидели бы, что их германские «братья» вовсе не занимают места в окопах, а стройной колонной уходят куда-то в далекий тыл. Только в нескольких километрах от передовой эти солдаты зашли в большой одноэтажный каменный дом, при русских, очевидно, бывший сельской школой, и разошлись по разным комнатам. А еще минут через десять собрались в холле первого этажа — уже облаченные в германскую и австро-венгерскую офицерскую форму. Офицеры смеялись и оживленно обменивались впечатлениями.
— Ну что же, поздравляю с первым опытом, господа! – торжественно провозгласил австрийский оберст-лейтенант, обращаясь к присутствующим. – Надеюсь, что наш остроумный опыт будет перенят германскими союзниками. Братания – прекрасный способ для осуществления разведывательных контактов. Главное – не допускать к ним солдат с нашей стороны… Ручаюсь, русские свиньи даже не заметили сегодня, что с ними общались исключительно переодетые офицеры Генерального штаба, умеющие говорить по-русски!
— Конечно, нет! Они были слишком увлечены водкой! – воскликнул кто-то, и все расхохотались.
— А я сделал прекрасные фотографии всех замаскированных пулеметных гнезд на первой линии, — добавил розовощёкий лейтенант с лентой Железного креста 2-го класса в петлице.
— Словом, революция в России – отличное подспорье в нашей борьбе, которое мы обязаны использовать в полной мере, — заключил Йозеф Ляхор. – Все видели, как русские солдаты скрутили своего же офицера, хотевшего помешать братанию? И это только начало. Через несколько месяцев русские начнут просто убивать своих офицеров, и тогда сильнейшая в мире армия превратился просто в безмозглое стадо, мечтающее об одном – поскорее вернуться в свои вонючие избы, к бабам и детям…

…А еще через пять дней передовая линия русского полка подверглась мгновенному и жестокому артналету германцев. Анализируя картину боя потом, в штабе полка еще долго удивлялись – и как это немцы так прицельно разнесли из пушек все наши замаскированные пулеметные гнезда?..

Иван Панасюк – Сергею Семченко, май 1917 года, поезд Одесса-Ростов-на-Дону – Действующая армия.

«Сергун, ты сильно удивишься, узнав, откуда я тебе пишу. Из твоего родного города, конечно! Вернее, из пригорода. Пишу с дороги, в вагоне. Вот только что погрузились, поехали, за окнами еще мелькает Одесса, денщик еще суетится в коридоре насчет чая, а я уже разложил бумагу на столике и сижу – мешаю соседям.
Предыстория того, как я здесь оказался, совсем невеселая. Мне объявили недоверие и изгнали из полка после того как я попытался помешать братанию. Честно говоря, и сам бы ушел, оставаться в этой грязи не было никакой возможности. Это жалкое сочетание угодничества, революционной фразы и неприкрытого хамства ставило крест на всей боевой работе. Приказ № 1 – это гвоздь в гроб армии, комитеты – крышка этого гроба. А на прямое предательство – братание – сил смотреть вовсе не было. На нашем участке дошло до того, что, по донесениям разведчиков, солдаты соседнего полка на базаре в Пинске продавали свое обмундирование и сапоги. А в Пинске ведь германцы!..
Я понимаю, как все устали от войны, как встряхнула всех революция, но пока враг на нашей земле, какие могут быть разговоры и выпивка с ним?!.. Этого я не понимаю. Война – значит, война. Мир – значит, мир.
Тем не менее болезнь эта всеобщая. И, каюсь, когда ушел со своим денщиком из полка (его тоже выгнали за то, что защищал меня), ощутил на мгновение страх и пустоту. Куда теперь? Плюнуть на все и побежать к Ане, уткнуться в ее плечо, спрятаться за семью, маленькое счастье, сделать вид, что ничего не происходит со страной?..
Но это ведь будет обман самого себя и измена всему, чему нас учили в корпусе и училище.
Я счастлив, что у меня есть Аня, что мы обручены, но я не могу, не имею права взваливать на нее сейчас все это.
В штадиве, куда я пришел (именно пришел – верховую лошадь у меня отобрали) за новым назначением, на меня посмотрели с сочувствием и посоветовали с такими взглядами уходить из армии вовсе. «Не то время», «вам необходимо сродниться с солдатской массой», «почувствуйте великий исторический момент» и прочее. К тому же моя раненая под Нарочью нога, которая после московского лазарета вела себя прилично, снова начала поднывать, таскаться все труднее.
И тогда я подумал про наш корпус.
Вот, подумал я, где сейчас место честному офицеру, не желающему мириться с происходящим: в закрытом, замкнутом мире, где растут те, кто выбрал Родину, а не собственное благо.
Раньше такая мысль мне не пришла бы в голову, никогда я не собирался быть офицером-воспитателем. Но теперь…
К счастью, вакансия там была, и вот я в Одессе.
Корпус наш эвакуирован три года назад в разные места: штаб и канцелярия в Симбирске, 1-я рота во Владикавказе, 3-я в Сумах, а 2-я здесь. Ты не поверишь, с каким нетерпением я хотел снова увидеть наши родные Полоцкие мундиры!.. Но приехавши, не увидел никого — с апреля кадеты распущены по домам. Здесь, в Одесском корпусе, Полочане не мешались с Одессцами и сохраняли свои знаки различия. Под роту отведен третий этаж Одесского корпуса, под спальню занят парадный зал, под классы – гимнастический зал, по которому расставлены деревянные перегородки: это – «классы». Для прогулок есть большой плац лагеря Одесского корпуса. Он примыкает к зданию корпуса, но отделен от него каменной стеной. Соприкосновения с кадетами-Одессцами во время прогулок рота не имела.
Офицеры мне еще рассказали интересное событие, которое было в начале марта: совместный выход кадет-Полочан и Одессцев на революционный парад. Курсистки пытались всунуть за борт пальто подполковнику Рагойскому красные тюльпаны, он их выбросил и взялся за револьвер, курсистки отскочили. Студенты хотели правофланговому нашей роты дать красный флаг, тот не взял, флаг упал и рота растоптала его. После этого нашим уже не кричали из толпы «Да здравствуют красные кадеты». Вернувшись в корпус, Полочане и Одессцы, не сговариваясь, повернулись лицами к царским портретам (тогда они еще были) и спели «Боже, Царя храни». Вот такие трогательные подробности. Но нелегко придется нашим ребятам в новой России с такими взглядами!
С началом каникул в здании корпуса размещены два запасных полка, а нас, корпусных офицеров и тех немногих кадет, что остались на лето, переводят в Ростов-на-Дону. Вроде бы временно, осенью поедем назад в Одессу. Зачем, почему эти перемещения – никто не знает и вопросов никто не задает. Все уже, страшно сказать, привыкли, что в революционное время все время что-то случается. Как приехал, так сразу окунулся в суету и подготовку этого переезда. Вот наконец можно вздохнуть спокойно – сели, тронулись.
Еду, а сам думаю: куда я, зачем?.. Откуда в моей судьбе Одесса, почему Ростов?.. Но такие мысли стараюсь гнать. Всё это слабость, недостойная офицера и кадета. Как нас в Вильне с Карлушей учили: Виленец один и тот в поле воин. Ну а наш Полоцкий девиз ты знаешь не хуже меня: один за всех, и все за одного.
Не знаю адреса твоих родных, а то бы зашел обязательно.
В целом Одесса очень понравилась – красивый, очаровательный город. Ну а в остальном – то же, что везде. 1 мая была колоссальная демонстрация. 8 мая привезли гроб с телом лейтенанта Шмидта – его перевозят в Севастополь для торжественных похорон. В кафедральном соборе была панихида. В почетном карауле у гроба увидел командующего Черноморским флотом вице-адмирала Колчака, которого все очень хвалят – «настоящий революционный адмирал».
Какое-то странное письмо получилось, будто на исповедь сходил.
Обнимаю тебя крепко, пиши по новому адресу: г.Ростов-на-Дону, Одесский кадетский корпус, штабс-капитану Панасюк И.П.
Твой Иванко».

Сергей Семченко, июль 1917 года, Действующая армия, Юго-Западный фронт, недалеко от Винницы

…Теплый летний ветерок развевал над огромным полем полковые флаги и новенькие красные знамена, обильно украшенные золотой бахромой и тяжелыми кистями. Штабс-ротмистр Сергей Семченко, стоя на правом фланге, перевел взгляд на знамя своей ударной части, потом скосил глаза на стоявшего правее штабс-капитана Константина Лептюгова. Он выслужился из нижних чинов и сейчас щеголял на гимнастерке сразу двумя «Георгиями» — солдатским Георгиевским крестом 4-й степени и офицерским орденом Святого Георгия 4-й степени. Дальше стоял крепкий, словно из дуба топором вырезанный уроженец Иркутска, драгунский штабс-ротмистр Иван Помелов, еще дальше – штабс-капитан Михаил Лис-Лисовский, поляк из-под Радома с шестью золотыми нашивками за ранения на рукаве. Все разные, из разных родов войск, с разными судьбами. Не будь революции, никогда бы им не встретиться в одной части… Сроднило одно: нежелание подчиняться захлестывавшей армию смуте и верность воинскому долгу. Ждали Керенского и Брусилова. Военный министр и главковерх должны были приехать вот-вот…
…На Юго-Западном фронте Семченко оказался в апреле 1917-го. Отряд «Муромцев» получил приказ перебазироваться из Станькова в Винницу – в кампанию нового года именно Юзфронту была поручена Ставкой главная роль, в грядущем наступлении без тяжелых бомбардировщиков было не обойтись. 6 апреля Сергей поучаствовал в самом дальнем перелете в своей жизни. Шестьсот пятьдесят верст от Станькова до Винницы пролетели за шесть с половиной часов. В Виннице «Муромцу» полностью перестеклили кабину и вместо изношенных моторов «Аргус» установили новые 160-сильные английские «Бердморы». Но боевая работа слабела с каждым днем, хотя все технические части – летчики, бронеотрядники, артиллеристы, химики – воспринимали политические новации, господствовавшие в стране, гораздо медленнее прочих. Причина была на поверхности: солдаты в таких частях были грамотными, опытными специалистами, иные с успехом могли выполнять офицерские функции. Неудивительно, что они верили трепу о «демократизации» не в пример хуже своих пехотных собратьев. Но и в Эскадру Воздушных Кораблей революционные веяния все же проникли. Как и везде, был создан свой комитет, который начал оспаривать приказы командира. Как и везде, появились те, кто начал нашептывать солдатам, что войну, мол, развязали те, кто набивает себе карманы, пока вы тут гибнете на фронте. А значит, и воевать не надо. Все это накладывалось на естественную усталость, нервное ожесточение от безуспешных боев последних месяцев, поток разнообразной информации, сыпавшейся из свободно поступавших на фронт газет, — и понемногу превращалось в гремучую смесь, которая в любой момент могла рвануть…
Сергей на все творившееся в Эскадре реагировал остро. Отчетливо помнил первый день, когда солдат-моторист не отдал ему честь при встрече. Остановленный Сергеем, солдат обидчиво ответил, что воинское приветствие в армии свободной России является добровольным: хочешь – козыряй офицеру, хочешь – нет. Семченко тогда смотрел на моториста (это был старательный, честный ефрейтор Конопляников, кавалер Георгиевской медали), и не мог сообразить, что же ему делать – отдавать солдата под арест? Или проглотить произошедшее как должное? Или вообще здороваться с солдатами за руку и делиться с ними папиросами, как это делал прапорщик Малявин, поскольку свобода, все старое умерло и нужно строить новые отношения с подчиненными?..
Но это были еще цветочки. В мае, после того как новый военный и морской министр Александр Федорович Керенский утвердил «Декларацию прав солдата и гражданина», наземная команда «Муромца» ротмистра Середницкого в полном составе отказалась заправлять бомбардировщик перед вылетом. При «старом режиме» разговор был бы короткий: военно-полевой суд за неподчинение боевому приказу в военное время. А теперь собрали комитет и начали нудно рассуждать: считать ли ослушание нарушением присяги. Наземная команда хором твердила, что заправка самолета есть акт подготовки к наступлению, а мы, мол, мчитаем наступление изменой революции. Офицеры тоже разделились: большинство считало действия команды прямой изменой, а прапорщики Малявин и Корнацкий, наоборот, утверждали, что это есть акт волеизъявления солдат самой свободной в мире армии и великое достижение русской демократии. Кончилось все как в скверном анекдоте: пока суд да дело, прилетели восемь австрийских «Хальберштадтов» и забросали заседание комитета бомбами. Из наземной команды погибло семеро, из комитета – трое. Их похороны превратились в шестичасовой митинг. Кричали, били себя в грудь, клянясь отомстить за товарищей и воевать до победного конца, как того требует вождь революции товарищ Керенский. А послезавтра опять полдня решали, кто будет косить траву на взлетно-посадочной полосе. Среди солдат дураков не нашлось, пришлось офицерам самим браться за косы…
Весь этот бред Семченко пропускал через сердце. Он похудел, почти перестал спать, у него пропал аппетит. Со службой, с армией происходило что-то непонятное, гибельное, и помешать этому было никак нельзя. Всё скатывалось все ниже и ниже, в пропасть. Ни в каких уставах то, что сейчас происходило в армии, описано не было. И ты мог только катиться со всеми вместе, либо восхищаясь и активно участвуя, либо возмущаясь, либо сложив ручки, либо продолжая упрямо выполнять свой долг и делая вид, что ничего особенного не происходит…
Ночами, дымя бессонными папиросами (сорвался-таки и начал курить именно в эту нервную весну 1917-го, а впервые закурил после одного из митингов), Сергей снова и снова прокручивал в голове возможные варианты дальнейшей судьбы. Пусть все идет как идет?.. Но это путь к неизбежной гибели, или прогресс, или деградация, иного не дано… Даже стабильность – это уже деградация, пусть ты и уверяешь себя в том, что все хорошо… Стать «своим» для солдат, попробовать вписаться в ту «демократическую» муть, что вознеслась в марте-апреле, и найти себя в новой стране, новой армии?.. Но это надо было делать в марте-апреле, все места заняты, для солдат и офицеров-«демократов» он уже чужой. Да и противно было бы это: изображать что-то, поступаясь убеждениями… Отставка вчистую?.. Но если все уйдут в отставку, кто ж тогда останется на фронте? Война-то продолжается, немцы стоят на нашей земле, а не мы в Германии…
Почему-то вспомнился вечер в офицерском собрании 12-го Ахтырского в Меджибужье. Как тогда сказал штабс-ротмистр Панаев: «Чем мы будем руководствоваться? Понятиями чести…» «Счастливый, — грустно усмехнулся Сергей, — честно погиб три года назад, и никогда не узнает нашего нынешнего позора, не увидит солдат, лущащих семечки и не козыряющих офицерам…»
Посоветоваться бы с ребятами!.. Но письма теперь шли очень долго – видимо, общий бардак затронул и почту. Сергей знал лишь, что Иванко Панасюк подался офицером-воспитателем в Полоцкий корпус, по иронии судьбы стоявший теперь в Одессе. Семченко уважал такое решение друга, но не считал его правильным для себя – никакого призвания педагога он в себе не чувствовал, кадетский корпус – это тыл, а его место на фронте, пока идет война. Юрон в своем Нью-Йорк-Сити, Карл, наверное, на Севфронте… От братьев тоже давно не было весточек: Сергей знал лишь, что Левка по-прежнему в своем 60-м Замосцком, а младший Павел преподает в Одесской школе прапорщиков. Каждый справлялся с тем страшным, что принесла жизнь, по-своему…
Точкой невозврата для Семченко стал один из дней во второй половине июня. Тогда отмечали день рождения отрядного эскулапа, зауряд-врача из студентов Типольта; разжились в Виннице местным вином, настрогали огромную лохань салата из помидоров и огурцов, и только начали пировать, как в офицерское собрание явился представитель комитета, унтер Елфеев, который официально заявил протест. Как, что такое?!.. Ну как же – господа офицеры засели в блиндаже, жрут мясо, а солдаты отряда мяса уже месяц как не видели. К тому же Типольт – из немцев. Реагировали по-разному – кто порывался пустить Елфеева посмотреть тарелки, мол, мясом и у нас не пахнет, кто сидел с каменным лицом, кто просто уговаривал не портить вечер, Типольт жалко оправдывался тем, что он швед, а не немец, а Сергей и еще один военлет, темпераментный осетин подпоручик Чергоев, схватились за оружие. Разговор был горячий, дело едва не дошло до стрельбы. А уже потом, через два часа, когда вроде бы уладили дело миром и офицеры подвыпили, в офицерское собрание кто-то бросил гранату – прямо на стул, в огурчики-помидорчики. Убитых было двое – военлет поручик Годыцкий-Цвирке и летнаб, Георгиевский кавалер прапорщик Шанин, прапорщику Меженному оторвало кисть левой руки, еще трое офицеров получили ранения. Самому Сергею тогда крупно повезло – он сидел в дальнем углу блиндажа, за чугунной трубой печки, и предназначавшиеся ему осколки шваркнули как раз по этой трубе.
Вот тогда Семченко решил: всё, надо уходить. Куда, как – неважно, для начала – в отпуск для поправления здоровья. Это была стандартная схема тех, кто не желал мириться с тем, что происходило в отряде. Раньше Семченко считал тех офицеров, которые воспользовались этим предлогом, чтобы уйти, малодушными. Теперь он понял, что хочет погибнуть в бою, но никак не в бою с собственными подчиненными.
Подписывал бумаги новый начмуромец, сменивший 25 мая в должности генерала Шидловского – полковник Георгий Георгиевич Горшков. Прочел текст, молча понимающе кивнул и так же молча придвинул к Сергею листок с каким-то воззванием. «Все, кому дороги честь Родины и завоевания Революции, — вступайте в УДАРНЫЕ ЧАСТИ», — прочел Семченко и непонимающе взглянул на командира.
— Не слышали?.. – Горшков пошарил по столу в поисках промокашки. – Туда вступают добровольно. Куда ж она задевалась?.. Ага, вот… Держите свои бумаги… Никакого комитета, строжайшая дисциплина. Особенная форма, особенные знамена…
— То есть нормальная армия? – усмехнулся Сергей.
Полковник вздохнул, почесал подбородок.
— Если в сумасшедшем доме тысяча больных и трое врачей, кто из них – норма, а кто – патология?.. Каждый решает сам. Многие считают создание таких частей профанацией.
— Я готов в ней участвовать, — твердо произнес Семченко.
Горшков грустно улыбнулся.
— Еще в апреле вас бы не отпустили, а теперь… ну какое у меня теперь есть на это право?.. Сам всё понимаю. Но бросить наши «Муромцы» не могу. Вы не летчик, вам этого не понять…
Прощались с другими офицерами ночью, в тайне, как воры. Узнав, что Семченко покидает отряд, солдаты могли и не отпустить его из части. Никто Сергея не удерживал – все понимали, что сейчас каждый решает, как быть дальше. На прощанье Сергей подошел к одному из «Муромцев» и молча поцеловал пыльное крыло гигантского аэроплана. Вспомнил, как впервые увидел их на аэродроме в Лиде летом 15-го. Господи, всего два года прошло, а казалось, что целая жизнь!..
В ударный отряд Сергея приняли без долгих разговоров. Проще, кажется, был только прием в запорожские казаки: где-то Семченко читал, что там у кандидата спрашивали, верит ли он в Бога и требовали перекреститься, после чего экзамен был закончен. Здесь же у него спросили про образование, боевой опыт и отношение к Революции. Экзаменовали трое – Генерального штаба подполковник лет тридцати, капитан и поручик, все трое в обычной полевой форме, но шаровары – черные с белым кантом, на плечах были черные погоны с белыми просветами, белыми звездочками и белой Адамовой головой, а на правом плече – красно-черный треугольный шеврон. Такие знаки различия Сергей видел впервые.
— Ну что же, вы приняты, — хмуро сказал возглавлявший комиссию подполковник Манакин и сделал красным карандашом какую-то пометку в послужном списке Сергея. – Вижу, вас заинтересовали погоны и шевроны… Красный – цвет Революции, черный – знак готовности умереть за Родину. Погоны яркие, бросаются в глаза, сразу видны и противнику, и своим. Адамова голова на них – символ бессмертия. Если есть еще вопросы, задавайте сейчас.
— Правда ли, что в ударной части нет комитета?
— Так точно, — усмехнулся подполковник, — этой гадости у нас нет и никогда не будет… В первое время вас будет также удивлять то, что все солдаты приветствуют вас первыми. Скоро привыкнете…
Новая форма Сергею понравилась. Просто, но в то же время действительно эффектно и ярко, сразу видно – элитная часть. Жаль, конечно, было снимать погоны с «гусарским зигзагом», но их Семченко спрятал на дно своего потрепанного чемодана: авось сгодятся еще.
В первый же день Семченко убедился в справедливости слов подполковника Манакина. Все стречавшиеся Сергею солдаты козыряли ему так же браво, как это было до марта, а уж вид части, выстроившейся на общее богослужение, растрогал его до крайности. Семченко быстро перезнакомился с коллегами по роте. Все они были кто откуда – кто-то из кавалерии, кто-то из артиллерии, большинство – пехотинцы, стрелки и гренадеры. Семченко был единственным, кто пришел из авиации, поэтому офицеры с особенным любопытством расспрашивали его о прошлой службе.
Всего по штату в ударной части было 22 офицера и 1066 солдат. Три стрелковые роты по три взвода каждая и техническая команда – пулеметное, минометное, бомбометное, подрывное и телефонное отделение. Каждый боец был снабжен каской Адриана, тесаком, противогазом, ножницами для резки проволоки. Станковых пулеметов, ружей-пулеметов и бомбометов – по восемь, миномета – четыре.
Особенное впечатление произвела на Семченко коллективная клятва, которую приносили «ударники». Ее слова повторяли хором за командиром, стоявшим у знамени:
— Я знаю, что счастье и свобода моей Родины, мое личное и моей семьи будет обеспечено только полной победой над врагом. Обещаюсь честью, жизнью и свободой, что беспрекословно, по первому требованию моих начальников выполню приказ атаковать противника, когда и где мне будет приказано. Никакая сила не остановит меня от выполнения этого обета: я – воин смерти. Я, давая этот обет, если окажусь изменником своей Родины, трусом и не пойду вперед на врага, то подлежу суду своих товарищей и как клятвопреступник не буду в претензии на строгость решения.
На какое-то время Сергею показалось, что он обрел спасительную гавань в бушующем море. Ударный батальон был маленьким обособленным мирком, где словно не замечали творившегося вокруг хаоса. Все вокруг – от рядового до подполковника – были единомышленниками, ни у кого не возникало и мысли о том, что «Россия ведет бессмысленную войну», с которой нужно как можно скорее покончить… Но как только часть покидала расположение (стояли в брошенной усадьбе какого-то помещика на окраине маленького городка недалеко от Винницы), в глаза прямо-таки пёрло то, против чего боролись «ударники». Подтянутую, одетую строго по форме колонну бойцов с черными погонами преследовали насмешки, матерные словечки, подначивания. По приказу командира на них не реагировали, хотя Семченко видел – сдерживаться подчиненным очень сложно.
Вот и сегодня, когда шли на смотр в присутствии Керенского, «ударников» провожали свистом мальчишки. А стоявшие по тротуарам солдаты других, обычных частей, — с утра уже выпившие, в расстегнутых до пупа гимнастерках, каждый с кулем семечек в руках, — сплевывали сквозь зубы на булыжник:
— О, герои идут…
— Ударнички, а чего вы туда? Берлин в другой стороне…
— Глянь, а погоны какие форсистые понацепляли.
— Ну так на такую хрень деньги есть, а как жалованье нам платить, так извините, все на нужды революции ушло…
— Эй, война до победного конца! А не пукнете?
— А на подполковника глянь. Морду кирпичом сделал, будто не слышит…
«Ударники» шли молча, твердо чеканя шаг по раскаленной солнцем мостовой. Играли желваки на скулах. Руки крепко сжимали ремни винтовок. Приказал бы командир – растерзали бы эту пьяную сволочь в одну минуту… Но – не было такого приказа, а значит, иди куда надо, делая вид, что не слышишь, один среди таких же одиноких, все еще верных долгу…
…Керенского с Брусиловым ждали долго. Подольше, чем царя в свое время. Потом появился запыленный автомобиль, и из него вышли в окружении толпы молодых полковников стриженый ежиком носатый человек и высокий сухопарый генерал с «Георгиями» 3-й и 4-й степеней, оба во френчах. Керенский как-то неуверенно оглянулся на своих спутников, но те услужливо показали ему рукой вперед: ошибки нет, приехали туда, куда надо. Брусилов тоже поощрительно улыбнулся, все в порядке, мол. Керенский двинулся к строю.
— Пара-а-ад!.. – разнесся по пыльному плацу зычный голос командующего парадом, седого начдива генерал-лейтенанта Чекатовского – одного из старых генералов, чудом сохранившего свое место после апрельской чистки высшего комсостава. – Равня-я-яйсь… Смирна!!! Для встречи справа на кра-ул!..
С тяжелым лязгом вылетели из ножен офицерские шашки, взятые «на краул». И тут… Сергей не поверил своим глазам: Керенский крутанулся на месте и в панике бросился назад, к автомобилю. Его перехватили за руки спутники, Брусилов начал торопливо объяснять что-то, указывая на застывших в строю офицеров и солдат.
«Господи, да он вообразил, что мы выхватили шашки и сейчас станем его рубить! – догадался Сергей. – Какое позорище… И этот человек – военный и морской министр!» Щеки опалило краской стыда, хотя лично Семченко ни в чем виноват не был.
По-видимому, такие же чувства испытывали и другие присутствующие, потому что последнюю фразу команды – «Господа офицеры!», на которой офицеры и подпрапорщики поднимают руки к козырькам фуражек, — генерал Чекотовский договорил уже совершенно особым тоном, не скрывая своего презрения. И так же пренебрежительно взлетели руки к козырькам. Многие поднесли к козырьку не всю ладонь, а два пальца — так офицеры приветствовали тех, кто состоял в комитетах и подлаживался к новой власти…
Гремел «Встречный марш», генерал Чекотовский о чем-то сухо рапортовал Керенскому, тот обходил строй, зачем-то время от времени пожимая руки солдатам (некоторые из них от восторга даже падали при этом на колени), снова гремели фанфары – «Слушайте все!», но Семченко уже не мог воспринимать происходящее всерьез. Клоун, позорный клоун – вот кому принадлежит сейчас власть над армией…
Стоя на заднем сиденье автомобиля, Керенский говорил речь. Молодые полковники Генштаба рядом с ним время от времени поглядывали на министра точно так, как импресарио поглядывает на оперного тенора во время арии – не сорвет ли голос?.. Брусилов сидел на переднем сиденье, и по его лицу невозможно было понять – в самом ли деле верит старый генерал в свою счастливую революционную звезду или просто до ужаса, до истерики боится всего нового и потому вынужден спасаться, изображать что-то, радоваться вместе со всеми…
— Товарищи солдаты и офицеры!.. Скоро вам предстоит разгромить и отбросить германскую армию, армию захватчнков, пришедшую на нашу землю, чтобы растоптать свободу, завоеванную с таким трудом… Вас я зову вместе со мной на тяжелый, страшный подвиг. Буду вашим последовательным слугой, но важно, чтобы вашим именем я мог показать перед всем миром, что русская армия — не рассыпавшаяся храмина, что это не собрание людей, которые не хотят ничего делать, что это сила, которая своей народной мощью и величием духа в отношении тех, кто не захотел бы нас слушать, сумеет показать, что свободная Россия — это не Россия самодержавных проходимцев, это Россия, которая заставит уважать всех и каждого во имя свободной русской республики…
Солдатский строй восторженно заревел, затряс в воздухе винтовками. Такое теперь было обыденностью – свобода… Только «ударники» стояли, словно закаменев. «Интересно, понимают ли солдаты, что такое «рассыпавшаяся храмина» или «последовательный слуга»? – думал Сергей. – Похоже, они просто заворожены оборотами речи, а кто, что говорит – не так уж и важно…»
— Да, тяжело умирать!.. – Керенский возвысил голос, вынул руку из-за борта френча и эффектно взмахнул ею. — Но еще тяжелее требовать от других, чтобы они умирали. Но мои товарищи, социалисты-революционеры, отлично знают, что люди нашей партии умели умирать. Разве может быть что-нибудь выше и прекраснее отказа от личности во имя идей? Революция — не спор, не дрязга. Это очистительный огонь, это очистительная жертва за грехи прошлого во имя счастья будущего. То же и война. Война с чудовищным германским империализмом и милитаризмом… И наши жертвы станут тою почвой, на которой прорастет новая великая демократическая Россия!.. Клянитесь же мне лично, Верховному Главнокомандующему генералу Брусилову и всей России, что умрете за Родину!..
— Клянемся… Клянемся! – понеслось по строю сначала неуверенно, потом все громче и громче.
— Клянемся! – слитным хором грянул «ударный батальон».
Военный министр еще раз взмахнул рукой, словно повергая в прах германский империализм, и без сил рухнул на сиденье автомобиля. Над ним тут же заботливо склонились два полковника, в руках у них были какие-то капли и белый платок…
…Возвращались в расположение молча. На окраинной улице колонна шла мимо небольшого митинга, запрудившего тротуар. Ораторствовал какой-то нетрезвый солдатик в расстегнутой до пупа гимнастерке.
— …и там Керенский сказал, что надо будет умирать во имя новой великой России! – донесся до Сергея голос солдатика. – Так шо ж выходит: мы революцию сделали, скинули царя, а теперя новая власть говорит, шо и за нее умирать надо?.. Так на хрена нам такая власть?.. Вон у нее ударники есть, они пускай и умирают, если хочется!..
Толпа взорвалась хохотом, свистом, аплодисментами.
— В точку сказал!
— Вон у них на погонах черепушки, так пущай и ложатся!
— За Николашку три года помирали, так теперь уже и за Сашку велят!..
Кто-то запустил в колонну «ударников» камушком. Пока еще не всерьез, играючи, и камушек был небольшой. Звякнул о каску одного из бойцов и отлетел в сторону. Но Сергей видел, как побелели костяшки на сжимавшей эфес шашки руке подполковника Манакина…

Карл Петерс, август 1917 года, Действующая армия, Северный фронт, Рижское шоссе — Рига

…Дезертиров можно было опознать сразу. Выпившие, расхристанные, тупоглазые, загорелые, почти все босиком (сапоги пропили), но обязательно при оружии. А как еще доставать еду в прифронтовой зоне?.. Отговорка у них была одинаковая во всех случаях: потеряли свой полк, отстали на марше, ищем. Но Карл не дал им произнести не слова, начал говорить сам.
— Все вы знаете о том, что премьер-министр Керенский и Верховный Главнокомандующий Корнилов после провала наступления на Юзфронте ввели в армии военно-революционные суды, — медленно обводя глазами нетрезвое воинство, начал говорить он. — За дезертирство отныне снова, как и до 12 марта, положен расстрел. Но революционное правительство снисходительно к тем, кто вернется в ряды в армии свободной России. Поэтому даю вам десять секунд на размышление и возможность выйти сюда с поднятыми руками. Нет – открываем огонь. Время пошло. Десять… девять… восемь… семь…
Про Корнилова он сказал нарочно. На самом деле военно-революционные суды и расстрелы были введены еще при Брусилове, 12 июля, но Карл знал, какое магическое отрезвляющее воздействие на солдат оказывает фамилия «Корнилов». Из уст в уста передавались рассказы о том, как этот генерал в несколько дней остановил бегущий Юзфронт: ударные батальоны расстреливали дезертиров прямо у дорог и вешали трупы на столбах с табличками на груди «Я – предатель Родины». «Солдатский телеграф» мигом передавал такие рассказы на другие фронты, а после того как Керенский назначил Корнилова главковерхом, генеральское имя и вовсе стало жупелом для всех, кто оправдывал всеобщий развал и хаос революцией. Офицеры повторяли фамилию «Корнилов» с обожанием и надеждой, солдаты – с ненавистью и страхом…
Похоже, речь Петерса подействовала. Дезертиры (их на поляне было человек пятьдесят) тупо рассматривали стоявший перед ними маленький конный отряд. Один офицерик, четверо солдат, при них бричка. Разорвать бы их тут же на куски, и всего делов. Но видно было, что и офицер, и солдаты – закаленные фронтовые волки, не из тех, кто на митингах орут, а из тех, кто выполняют приказы в окопах. И солдаты эти целились в дезертиров из ружей-пулеметов, и по лицам было видно: закончит офицерик считать, и ведь полоснут длинными очередями, а поляна тесная, не скроешься. А больше всего на свете дезертиры лета 1917-го ценили свои шкурные жизни. Тут положат наверняка и фамилию не спросят, а военно-революционный суд еще может в положение войти, свидетелей заслушать – и в итоге оправдать. Первые дезертиры хмуро потянулись вперед с поднятыми руками. Оружие складывали в бричку. Не прошло и пяти минут, как поляна была пуста, лишь дымился на ней костерок, на котором что-то варилось…
Дезертиров под дулами пулеметов погнали колонной по узкой лесной дороге, через полверсты вливавшейся в Рижское шоссе. Карл надеялся, что основная масса отступавших войск уже успела уйти вперед, но ошибся: шоссе по-прежнему было запружено людьми. Пришлось втискиваться с дезертирами на краешек, пристраиваться к небольшой колонне грузовых машин, пятитонных американских «Уайтов», груженных какими-то ящиками. Машины шли еле-еле, с общей скоростью колонны, и дезертиры тут же обсели их подножки и крылья. Водители сначала материли их, но дезертиры в долгу не остались, и водители смирились. Карл не был против: пускай себе сидят. Он сам и другие конвоиры ехали шагом чуть сзади, держа наготове оружие и не спуская глаз со своих подопечных…
…Когда-то, в прошлой жизни, в Виленском военном училище (всего-то пять лет назад), Карл Петерс впервые услышал страшные и простые слова – «потеря управления войсками». Тогда это был просто термин, единый в ряду многих других терминов. С тех пор было много всего, но только теперь Петерс на своей шкуре понял, что скрывалось за этими сухими словами…
19 августа 1917 года линия Северного фронта, бывшая в Латвии почти неподвижной на протяжении двух лет, рухнула в считанные часы. Германские войска четко и слаженно, как на учении, форсировали Даугаву и начали стремительно продвигаться вперед. Русская оборона, два года казавшаяся незыблемой, оказалась неожиданно эластичной. Нет, она не рассыпалась, не было ни паники, ни нарушения дисциплины, ни отказа выполнять приказы, но… линия фронта с каждым часом тем не менее сдвигалась на восток, германцы шли вперед, а русские отходили.
К следующему дню, 20 августа, ситуация на фронте уже начала напоминать хаос. Десять русских дивизий, лишенных связи между собой, действовали вразброд – кто-то наступал, кто-то топтался на месте, кто-то отходил. Полк Петерса в этот день дважды – утром и днем – поднимался в атаку с красным знаменем, под звуки «Марсельезы». В первом ряду наступающей цепи шли комитетчики. Но пока наступали, пошел слух: германцы уже вышли нам в тыл. И полк вяло, тускло, бессильно откатился назад, словно это была уже не армия, а пародия на нее, сборище людей, почему-то одетых в военное. Даже немецкой контратаки не потребовалось – сами отошли, и всё. И никакие комитетчики, никакие лозунги «Защитим завоевания революции!» не помогли.
Был бы Карл в комитете, и ему бы шагать тогда в передовых цепях. Но его из полкового комитета спровадили еще в июне вместе с его приятелем Фрицисом Лусисом (месяц спустя его ранило бомбой с «Альбатроса», и сейчас он лежал в рижском лазарете). Как постановили на митинге, за недостаточную революционность и милитаризм. К тому времени в 1-м Усть-Двинском Латышском полку больше половины личного состава уже вступили в партию большевиков, стоявшую на откровенно антивоенных позициях. Об этой партии Петерс ничего не знал, кроме того, что она исповедует простые и привлекательные для солдат лозунги: долой войну, мир народам, земля крестьянам, вся власть Советам. Подался в большевики и старый недруг Карла – Аугустс Озолиньш. В июле его избрали в полковой комитет, а возможности это давало немалые. Правда, против Петерса Озолиньш ничего предпринять не мог: команда разведчиков стояла за своего командира горой и никогда не отдала бы его на растерзание комитету, да и комполка, полковник Бриедис, явно симпатизировал Петерсу. Но на каждом митинге Озолиньш среди имен тех офицеров, которые «затягивают бессмысленную войну», в числе первых называл имя Карла…
…После безуспешной дневной атаки комполка получил по внезапно заработавшему телефону приказ из штадива – отходить на Ригу. Оставив позиции, полк походной колонной за полчаса дошел до Рижского шоссе и… мгновенно завяз в каше из людей, автомобилей, повозок и орудий, запрудивших собой магистраль. То и дело слева и справа от шоссе рвались германские снаряды, и тогда люди шарахались в противоположную сторону. Множество солдат было без оружия. «Это уже толпа, а не армия, — с ужасом думал Карл, глядя на людское месиво. Как и другие офицеры полка, он был верхом. – Неужели Рига падет? Что будет с Ликой и Иваром?» Лоб под фуражкой мгновенно вспотел. Было мучительно стыдно и больно, непонятно даже за что. Наверное, за всё сразу, но больше всего – за эту испуганную толпу, серое стадо, которое носило гордое название «армия свободной России»…
В ста шагах впереди снова громыхнул разрыв: снаряд германской 77-миллиметровки. Отчаянно, по-детски, по-бабьи закричали люди (слово «солдаты» тут не подходило). К Петерсу шагом подъехал командир полка, полковник Фридрихс Бриедис.
— Веселая картина, поручик… – сумрачно усмехнулся он, указывая на запруженное людьми шоссе. – И в страшном сне не могли себе представить такое… Смотрите, запоминайте, на наших глазах творится история, пусть и ужасная.
— Вы думаете, Рига падет?
Бриедис нахмурился.
— А вы думаете, этот сброд готов ее защищать?..
— Прошу прощения, господа, — раздался рядом незнакомый голос. К офицерам сбоку подъехал запыленный штабс-капитан с черно-красным «ударным» шевроном и пятью золотыми нашивками за ранения на рукаве давно нестиранного френча. – Разрешите обратиться, господин полковник?
— Обращайтесь.
— Штабс-капитан Кравченко, ударный батальон-138… — с трудом переводя дыхание, заговорил «ударник». — В полуверсте отсюда большая группа дезертиров напала на хутор. Жителей ограбили, бабу снасильничали… Человек пятьдесят, не меньше. Обычно дезертирами занимаемся мы, но вы же видите, что творится! – Штабс-капитан в отчаянии махнул рукой. – По приказу начдива держим оборону вдоль шоссе, а то если немецкая кавалерия сюда прорвется – всё, хаос…
— Можете не продолжать, — прервал офицера Бриедис и повернулся к Карлу: — Поручик, берите своих людей и поступаете в распоряжение штабс-капитана. Будут сопротивляться – кладите всех дезертиров на месте. Нет – разоружайте и догоняйте нас. Если не догоните – двигайте на Ригу, там сдавайте в военно-революционный суд и ищите полк. Выполняйте.
— Слушаюсь!..
Команда разведчиков, которой с ноября 1916-го, после гибели Померанцева, командовал Карл, состояла из людей, а не из сволочей. На всех можно было положиться. Ни в какие партии никто не вступал, и смотрели на своего командира с таким же уважением и так же серьезно, как год назад: ты старший, ты решай, что делать и как поступать. И в ударные батальоны никто не ушел, хотя они формировались на Севфронте с июля. «Мы все поуходим, а кто останется?» — как немногословно высказался младший унтер-офицер Каупе…
Так и сейчас, выслушали приказ молча, без эмоций, деловито заряжали полные магазины «мадсенов»: дезертиров так дезертиров, справимся и с этим.
…Дезертиры от нечего делать чесали языками, и Карл, чтобы отогнать тревожные мысли, прислушался к тому, о чем они говорят. Слышно было плохо – на шоссе стоял слитный людской гул и моторы машин ревели, но он все же разобрал:
— …так Корнилов Ригу нарочно германцам сдает. Им же после этого прямая дорога на Петроград. Тута Корнилов Керенского к стенке и припрет: объявляй город на военном положении, а Советы распускай. А ежели Керенский что вякнет, так Корнилов его просто повесит и сам станет премьером. Я так думаю.
— Ну, так тебе Керенский власть и отдаст. Да он за нее удавится…
— Мне Марис рассказывал: неделю назад в Риге, на Московской, форменный бой был между 3-м Курземским и корниловцами. Наши листовки клеили на стену…
— Какие?
— Ну какие? Наши, большевистские…
— А корниловцы что?
— Увидели и срывать начали. Ну, наши за винтовки… В общем, около часу бой на улице был. Человек пятьдесят с обеих сторон полегло.
— А победил кто?
— Кто-кто… Корниловцы, суки…
В слитный гул голосов и моторов, ржание испуганных лошадей неожиданно врезался другой звук – острый, пружинистый. За годы фронта Карл мог отличить этот звук от многих других – и таким же быстрым, настороженным движением одновременно с ним повернули головы вверх тысячи других людей на шоссе.
Германские аэропланы шли низко, не боясь ни зенитного огня, ни самолетов противника. Головной «Альбатрос» качнул крыльями, заходя в атаку, и другие семь аэропланов послушно повторили движение командира группы…
— Не-е-е-емцы-ы-ы-ы!..
Шоссе заревело мгновенно, словно испуганное стадо или базарная площадь. Бросились к обочинам, к придорожному кустарнику, по-бабьи закрываясь руками, думая только об одном: жить, жить!.. Не сейчас, не здесь, не на этом шоссе, и пусть лучше соседа, чем меня, и гори оно все огнем!..
Бежали шоферы, бросив свои грузовые автомобили.
Бежали обозные, оставив повозки, в которых перевозились кассы и знамена полков.
Бежали артиллеристы и пулеметчики, стрелки и пехотинцы. Бежали солдаты самых разных политических взглядов – националисты, большевики, меньшевики, эсеры, эсдеки, участники братаний… В числе первых бежали дезертиры. Их обостренный нюх чуял опасность для собственной шкуры лучше всего, больше их ничего не интересовало…
А германские самолеты уже упоенно расстреливали и бомбили эту пьяную от страха шинельную толпу. Кроме пуль и бомб, на русских летели и флешетты – острые стальные стрелы, которые на скорости пробивали человеческое тело насквозь. Немцы развлекались. Они знали, что Рига не сегодня-завтра падет, что это тупое стадо, развращенное собственным правительством, им больше не противник, и просто веселились, прохлестывая пулеметными очередями и осыпая стальными стрелами беснующуюся внизу бессмысленную толпу…
…Карла Петерса взрывной волной от первой же бомбы, положенной «Альбатросом» в центр толпы, сбросило с коня, он ударился виском об острый угол ящика, стоявшего в кузове грузовой машины и потерял сознание. Поэтому он не видел ни бегства «своих» дезертиров, ни паники на шоссе, ни появления над ним одинокого русского «Ньюпора», который после короткого боя был сбит немцами, упал и взорвался прямо посередине шоссе, вызвав новый приступ паники среди отступавшей армии свободной России…

…Леокадия Петерс заканчивала стирать. Еще каких-то пять лет назад она и представить себе не могла, как это — стирать самой: на это существовали прачки. Но теперь она не могла позволить себе наемную прислугу. Хотя Карл все свое офицерское жалованье присылал домой, этих денег все равно хватало ровно на то, чтобы снимать двухкомнатную квартирку на Гертрудинской улице – цены во время войны подскочили вдвое. Какое-то время деньгами помогал свёкор: после того как дом в Апшуциеме сгорел в октябре 1915-го от огня немецкой артиллерии, старый рыбак устроился браковщиком сельди на рижский рынок Даугавмала. Но три месяца назад, поскользнувшись на замусоренном рыбьей чешуей булыжнике, упал и сломал ногу. Операция прошла неудачно, срасталась нога плохо, и Андрис Петерс уже второй месяц лежал в больнице. Чтобы вытянуть дорогое лечение свёкра и прокормить ребенка, Лика устроилась на работу в приют Земгора для детей-беженцев — там жили дети из Польши и Литвы, потерявшие родителей во время эвакуации. Она выбивалась из сил настолько, что научилась ценить редкие мгновения сна так же, как улыбку сына и письма от мужа. И иногда с усталым удивлением думала, что не о том мечтала она, убегая с юным красивым юнкером из Вильны…
Вильна… Два года, как там германцы, страшно себе представить. Но, с другой стороны, германцы ведь – тоже люди. Более того, за годы жизни в Риге Лика сама познакомилась с множеством местных немцев, которые были вполне приятными и милыми людьми. Многих осенью 1914-го, как граждан Германии, насильно отправили вглубь страны, но другие, местные уроженцы и граждане России, остались. Кто-то ушел в армию. И, общаясь с ними, Лика постепенно переставала верить в то, что тевтоны – это дикое, чудовищное племя, только и мечтающее о том, чтобы истребить всех русских.
Да, в русских журналах все время писали об ужасах войны, о разрушениях и варварстве немцев. Но однажды Лике попался германский журнал, Бог весть как оказавшийся в Риге. И там были напечатаны фотографии оккупированной Вильны. Улицы выглядели так же, как при русских: нарядные дамы, извозчики, храмы, разве что на фасадах – трехцветный германский флаг вместо трехцветного русского. Значит, город цел, и, скорее всего, родители тоже целы!..
«Интересно, какие чувства я испытала бы, увидь сейчас отца? – устало подумала Лика, отбрасывая мокрую от пота прядь волос со лба. – Бросилась бы обнимать? Или давняя обида не пустила бы?.. Не знаю. Уже не знаю. И, в общем, мне не до того сейчас, у меня есть Ивар… И меня даже не очень беспокоит то, что вчера в городе рвались снаряды. Лишь бы ничего не случилось с моим мальчиком… И моим мужем».
Вчера германцы начали опровергать ее надежды на то, что они вовсе не жаждут крови. Во вторник, 19 августа, первый немецкий снаряд пробил выходящую к вокзалу стену кинематографа «Колизей», второй взорвался на Парковой улице, третий ранил нескольких человек на Суворовской, четвертый рванул на большой аллее Верманского парка… Но, как ни странно, паники в городе это не вызвало. Рижане относились к вражескому обстрелу легкомысленно – тротуары были полны нарядной публики, по-прежнему работали летние кафе на Бастионной горке и у Дома Черноголовых. На раненых смотрели с испугом, на воронки и выбоины на стенах – с любопытством. Но о том, что город может быть сдан, всерьез не думал никто. Ведь позиции на Даугаве стоят крепко уже два года, что с ними может случиться?..
В дверь ванной комнаты просунулась рыжая вихрастая шевелюра соседа – 11-летнего сына беженцев из Варшавы Марека Яницкого. В Лике Яницкие признали «свою» сразу же, как узнали, что ее девичья фамилия – Загурская. С Мареком Лика сдружилась и время от времени, когда особенно захлопатывалась на службе в Земгоре, просила его посидеть с малышом. Марек сидел с Иваром хоть и без особой охоты, но почти профессионально – опыт у него был большой, няньку Яницкие тоже не могли себе позволить, а маленькие братья у него были, Яцек и Юзеф…
— Пани Леокадия! – возбужденно крикнул Марек. – Я сейчас был на Эспланаде, там раненых привезли, списки вывесили. Так я посмотрел — там есть поручик Петерс Карл Андреевич. Это не ваш муж?
Тяжелая мыльная простыня выскользнула из рук Лики обратно в таз.
— Какого полка? — не своим голосом проговорила она.
— 1-го Усть-Двинского Латышского. Значит, ваш?.. А еще на улице магазины грабят, — с округлившимися от возбуждения глазами продолжал тараторить Марек, в то время как Лика металась по комнате в поисках ключей и кошелька, — я сейчас бежал сюда, так видел – какая-то пани витрину магазина разбила, а за ней сразу человек десять полезли внутрь…
— Посидишь с Иваром, ладно? – перебила его Лика. – Он сейчас спит, а я быстро…
— Конечно, пани Леокадия, — сочувственно закивал Марек, — мы ж ним уже дружки. Бегите.
Набросив на мокрую от брызг голову платок, Лика выбежала на жаркую, пустынную Гертрудинскую, добежала до угла Александровской. На трамвай не успела – он звенел уже в двух кварталах впереди. Из подъезда одного из самых престижных рижских жилых домов, «Бюнгнерхофа», грузчики торопливо выносили мебель и укладывали ее на подводу. Сразу же ударили по глазам валявшиеся на тротуаре осколки зеркальной витрины – разгромленный маленький магазин женской одежды. Из витрины совершенно спокойно, никого не стесняясь, выбиралась толстая старая баба с узлом одежды. Увидев, что Лика на бегу взглянула на нее, баба пьяно засмеялась, крикнула что-то по-латышски и деловито подхватила лежавший на тротуаре манекен. «Зачем он ей?» — подумала Лика, но как-то пусто, отстраненно. Голова была холодной и одновременно очень жаркой, словно летом на пляже… Впрочем, сейчас и было лето, только пляжей никаких не было – и, наверное, никогда не будет.
По пути Лике попалось еще несколько разграбленных магазинов. В другое время зрелище разбитых витрин, валяющихся на тротуаре раздавленных помидоров и худого коня, жадно уплетавшего с мостовой салат, ее бы шокировало, но сейчас было не до того. Тем более что в центре погромов все-таки не было, хотя большинство магазинов стояли с закрытыми ставнями на витринах.
На Александровской, у пустого постамента памятника Петру Великому, дорогу ей перекрыла длинная колонна пушек. Хмурые измученные ездовые в темных от пота гимнастерках молча покачивались на таких же измученных лошадях, с трудом волочивших по мостовой пыльные трехдюймовки. В толпе, сгрудившейся на тротуаре, тут же пояснили: последние русские пушки, еще вчера они стояли на озере Бабит.
— Стояли, стояли, а теперь уходят.
— А где германцы?
— Часа через три-четыре будут.
— Ты-то откуда знаешь?
— Да уж все знают, тоже мне секрет…
— Что ж теперь?
— А что теперь? Порядок наведут. Или тебе при Керенском жить нравится? Красные флаги везде развесили, милицию вместо полиции ввели, про свободу и демократию орут, а карточек-то на продукты побольше, чем при царе.
— Ага, скинули Николашку, а бардака еще больше стало, — поддакнул кто-то. — Вот германцы придут – увидим, как оно у людей бывает…
— Ну да, у германцев порядок – ух! Первое дело, чтобы порядок был.
— Они ж тоже люди. Мне муж сестры из Ковны письмо прислал. Пишет, ничего страшного. Порядка больше стало. Правда, жрать нечего. Так мы и сейчас не шикуем…
«Они ж тоже люди», — тупо отозвалось у Лики в голове. Думала она об этом сама или где-то прочла эти мысли – какая разница?..
Со стороны Даугавы раздались два тяжелых, слитных удара, словно со всего маху уронили что-то чудовищное. Казалось, содрогнулся весь город. На деревьях сама собой всколыхнулась листва, хотя было и безветренно. По толпе побежал испуганный шум, кто-то вскрикнул. Какая-то дама схватила за руки проезжавшего мимо запыленного прапорщика, сопровождавшего пушку:
— Господин офицер, что это такое? Германцы?!.
Тот придержал лошадь, досадливо покосился на женщину и окруживших его людей, но все-таки нехотя процедил сквозь зубы:
— Никак нет. Это наши взорвали железнодорожный мост…
Артиллеристы наконец прошли, и Лика смогла перебежать улицу. Машинально она отметила, как спокойно смотрели люди на уходящие войска, будто отступала не армия, которая два года защищала Ригу, а какие-то иностранные, чужие войска. Никто не плакал, не умолял военных остаться, не упрекал их ни в чем и не махал вслед с криками «Возвращайтесь!». Люди словно ощущали, что ничего не изменишь, можно только покорно ждать дальнейшего развития событий.
На Эспланаде действительно были вывешены торопливые, от руки списки раненых Латышских стрелковых полков. Карла Лика нашла быстро. Сбоку фамилии было коряво выведено синим карандашом: «3-й пол.лаз.», то есть 3-й полевой лазарет, и адрес – улица Замковая.
…В лазарете стоял дым коромыслом. Раненых выносили из узких дверей и грузили на устланные соломой подводы. Слышалась русская и латышская брань. Какой-то санитар на вопрос, где можно найти поручика Петерса, устало махнул рукой на окна второго этажа. Не чуя ног, Лика взлетела туда.
Карла она увидела сразу же. Он лежал с закрытыми глазами на койке, приткнувшейся в углу коридора. Впритык стояло еще несколько коек с ранеными офицерами, и все они молча повернули головы к Лике. Загорелое худое лицо, закрытые глаза, перебинтованная, страшная, похожая на белый шар голова… Лика упала на колени перед койкой, приникла губами к рукам, к щеке любимого. На поцелуи он не отозвался, и Лика решила, что муж спит, но ее тут же грубо окликнул вышедший из дверей палаты низенький небритый юноша в наброшенном на плечи грязно-белом халате:
— Барышня, вы чего его трогаете?! Он тяжело ранен, без сознания.
— Это мой муж, поручик Петерс.
— Муж? – Юноша устало улыбнулся. – Тогда извините. Вовремя вы, мы как раз на вокзал едем.
— Зачем на вокзал? – не поняла Лика.
— Как зачем? Часа через четыре тут германцы будут. А железная дорога еще действует. Последний санитарный на Петроград уходит через полтора часа. Мы бы еще вчера эвакуировались, да нам кто-то ложные данные дал, что их под Бабитом остановили…
Лика встала с колен, машинально сдернула с головы платок, провела по лицу руками.
— Я своего мужа увезти не дам.
— Как не дадите? – удивился юноша. — Да ведь он офицер. Знаете, что германцы с русским офицером сделают?
— С тяжелораненым? Подадут ему помощь, наверное. Они же тоже люди…
— Но вы знаете… — начал было юноша, но Лика перебила его:
— А вы знаете, что у меня на руках маленький ребенок и больной отец мужа, который не простит мне, если узнает, что он был здесь и его увезли в Петроград?
— Ну и куда вы его отсюда повезете? Ему врач нужен, лечение, уход…
— Это уж моя забота.
Юноша в халате раскрыл было рот, чтобы возразить, но вдруг устало махнул рукой.
— Ладно, мне-то что? Хотите под немцами оставаться – оставайтесь, ваше дело…
Извозчик, как ни странно, нашелся, был это пожилой рябой мужик из Московского предместья, где в Риге издавна селились русские. И цену заломил не такую уж страшную – десятку всего, — и помог снести Карла со второго этажа вниз. Улицы, ведущие из Старой Риги в центр, были перекрыты жидкой цепью казаков: как объяснил кто-то, эвакуировали казначейство. Лика машинально отметила про себя, что какие-то войска в городе еще оставались. Пролетка вывернула на набережную, запруженную народом. Взорванный отступающей армией мост лежал в реке, гибко выставив кверху чудовищный решетчатый хребет, словно древний ящер. Люди смотрели на него, иногда тихо переговариваясь между собой. Толпа сдержанно колыхалась на месте, казалось, что она вот-вот перельется через ограждение набережной прямо в реку. Два юных милиционера в штатском с винтовками по-русски нерешительно просили публику «не наседать».
— Хосподи, и когда ж это кончится всё? – тяжело вздохнул извозчик и ткнул кнутовищем в большой облезлый плакат «Война до победы!», мимо которого тащилась пролетка. – До какой победы-то?! Вон герман через час пожалует. Наполеона и то здесь не было, а тут…
И замолчал. А Лика тряслась на раскаленном клеенчатом сиденье и крепко сжимала руку мужа. И думала не о том, что через час немцы войдут в Ригу, а о том, что Карл наконец-то с ней, с малышом и отцом и никуда больше она его уже не отпустит.

Глава 27 Оглавление Глава 29

Поделиться с друзьями
Белорусский союз суворовцев и кадет